Рядом с нашим домом, в здании школы на углу Толстого (будущая школа Столярского), – интернированные французские пленные, мальчишки ведут с ними через заградсетку бизнес, выменивая американские сигареты «Люки-стрики» (Lucky Strike) и Камель (Camel), я же только гляжу издали, не смея приблизиться. Вот Валька Черных запанибратски и чуть ли не покровительственно (вдохновение фарцовщика) хлопает француза по плечу, говорит что-то чудовищно ломаными якобы французскими словами, прячет пачку сигарет в ладони (тоже чисто условный жест, потому что вокруг никого нет), и француз добродушно ухмыляется, прислонившись к сетке, руки в карманах. И опять я, как отрезанный ломоть, – от ослепительного и заманчивого мира действия и еще от мира иностранных языков. С этим, последним, предзнаменование: где те основы немецкого языка, которым меня все-таки учила Юлия Августовна? Мы проходим в школе немецкий, и я крайне туп к нему, ничего не осталось во мне с детства. Говорят, люди делятся на способных к языкам и неспособных, но, на мой взгляд, тут скрытая закономерность, как в моей сутулости, например (ведь я же помню почему и как стал сутулиться на Урале). Я бы скорей сказал, что люди делятся на людей «под Толстого» и «под Достоевского», и я был в мои ранние годы человек «под Толстого», а уж потом в результате какого-то мозгового процесса переделался в человека «под Достоевского». Что-то в иностранном языке было для меня неестественно и ненатурально, хотя, когда говорили на своих языках иностранные люди, это было очаровательно (я был радиослушатель). Язык был для меня неотрывен от жизни, а иностранный язык был именно «отрывен», например, как математика по сравнению с физикой. «This is London calling», – вещало Бибиси после ударов Большого Бэна, и у меня замирало сердце – но замирало всего лишь, как у католика при звуках литургии на латыни. Много-много лет спустя я оказался в эмиграции в Нью-Йорке и внезапно стал упорно учить язык, хотя в сорокалетием возрасте это куда трудней. И я учил не потому, что «нужно было» с практической точки зрения, этого я не умею, а потому что внезапно английский язык стал органическим для жизни мира, в котором я оказался, и наоборот, русский стал чем-то кулуарно домашним, чем-то вроде идиш, чем-то совсем постыдно ненатуральным. Разумеется, я не был счастлив от такого поворота дел, но кто же говорит о счастье?..
…В 91-ом году я побывал в Одессе и поехал на еврейское кладбище посетить могилы деда, отца и дяди Миши. У входа в кладбище толпились еврейские нищие, которые всегда агрессивно бросаются к тебе за милостыней (теперь-то я знал, что агрессивность нищих – это извечная традиция Востока, а вовсе не мерзкая еврейская черта). Внезапно один нищий стал уходить от меня, пряча лицо, и мне пронзило сердце: я знал, кто это. Мне уже мать рассказала: «Ой, а твой бедный Ося Каллигорский, не хочу даже говорить, этот несчастный стоит нищим на кладбище и делает вид, что не знает меня, ему стыдно». Так вот, когда он стал уходить, что мне было делать? Что мне было делать с моим, одно время близким мне, школьным товарищем? Я знаю, что я должен был подойти к нему и заговорить, найти слова, разве я не умею находить слова, когда хочу обаять кого-нибудь, разве это не моя проституточная пожизненная профессия? Я обязан был подойти к нему, чтобы дать ему очень много денег, ничего страшного, если бы он сперва был бы унижен нашей встречей. Но инерция оцепенила меня, та самая обоюдная пассивность, которая когда-то сделала нас обоюдными друзьями – и я не подошел. А когда уходил с кладбища, его уже не было у ворот…
… – Иди, твой этот, как его, Ося уже пришел, – говорила насмешливо мать и подталкивала меня игриво к двери. – Иди, иди, этот твой идик (идиот, значит) уже пришел, встречай гостя!
Как она могла так неделикатно, прямо как отец, Осино лицо уже у двери, ведь он же может услышать! Но вот Ося входил в комнату и осклабливался своей идиотской улыбкой в мамин адрес, вполне принимая насмешливый тон, которым она с ним разговаривала, более того, его улыбка как будто даже намекала, что между ними заговор: оба знают, что он идик, ну и что, дело житейское, а вот знаю ли я?
– Ося, иди сюда! – говорил я нахмурившись и отвердевая в ожидательной позе, показывая матери, что я жду, когда она выйдет.
– Ну что, решил задачку? – спрашивал я, все так же хмурясь, даже и наедине с Осей.
– Представь себе! – говорил он, переминаясь с ноги на ногу. – Совершенно случайно, – добавлял он, потирая руки и конечно же идиотически приниженно улыбаясь, потому что мы оба знали (как и все вокруг знали), что совершенно неслучайно, потому что у него ненормальные способности к математике.
– Ну и как же? Давай посмотрим, – говорил я, в свою очередь слегка униженный тем, что я бился-бился над задачкой, которую задал классу наш замечательный учитель математики Борис Львович (Бэрл) Креймер, и так и не смог ее решить. Бэрл задал эту задачку без обязательства ее решить, просто как вызов лучшим ученикам, и я знал, что никто пока не решил ее. Но Ося был другое дело, опять он поражал воображение своими способностями к математике (но разве поэтому я дружил с ним?). Я спрашивал: «Ося, сколько будет сто сорок пять на восемьсот семьдесят один?» – И переспросив сколько на сколько (как будто бы он не запомнил!) и подхихикнув и переступив два-три раза с ноги на ногу, Ося вдруг преображался, безвучно шевеля губами, и на лбу у него вздувалась от напряжения синяя жила. Я потом видывал по телевизору подобного рода феноменов, но они всегда отвечали как будто довольно легко, а вот с Осей было иначе. – «Сто двадцать шесть тысяч двести девяносто пять», – говорил Ося, неприятно напоминая лицом – странная ассоциация – свой же собственный вставший член (я видывал его, когда Ося, идиотски оскалившись, дрочил). Я потом замечал, что в незаурядных людях, у которых, как принято говорить, слегка сдвинута психика, неожиданно и неприятно проступают животные черты куда явней, чем в «нормальных» людях – в них как будто потеряна та благообразная середина, которая ориентирована (вытренирована многовековой тренировкой) на социальное общение и которую принимают чуть ли не за высшее достоинство натуры.
– Вот черт, ну и голова, ну и способности! – говорил я с восхищением, но неприязненное чувство не покидало меня. – Слушай, тебя, говорят, вчера видели на улице с девочкой!
– Что? Это чья-то выдумка, – мямлил Ося. – С какой девочкой, я ничего не знаю.
– Да, да, Ося – поддерживала, улыбаясь и грозя ему пальцем, мать, которая в этот момент снова зашла в комнату, чтобы пригласить нас на второй завтрак. – Вас видели с девочкой. А что такое, почему Осю не могли видеть с девочкой? – притворно обращалась она ко мне. – Другим можно, а ему нельзя?
– Я не знаю, о чем вы говорите, – мямлил Ося, быть может, и польщенный, но и сконфуженный тоже. Он как будто не мог решить, быть ему польщенным или принять разговор за насмешку.
– Ну ладно, с девочкой так с девочкой, – говорил я, недовольный, что завел разговор в присутствии матери: мне было неприятно, когда она так разговаривала с Осей, потому что я дружил с ним, и, следовательно, ее ирония косвенно падала и на меня, даже если она этого не подозревала. (Или подозревала и знала обо мне что-то такое, чего я сам не знал, как все матери знают?)
И отчего все-таки я дружил с Осей? Вот именно, я задаю этот вопрос сейчас, пытаясь старческим рациональным умом докопаться до того, что в юности совершается само собой. Разумеется, в нашей так называемой дружбе я доминировал и повелевал, как когда-то повелевали мной Дима Вайсфельд или Лешка Варшавский, так вполне можно сказать, что потому я выбрал дружить с Осей Каллигорским, что, сам робкий и подавляемый, находил, наконец, для себя еще большего идика, чем я сам. Такими формулами оперируют психоанализ и философия (воля к власти и проч.), но я отношусь к ним с недоверием (хотя и полагаю иногда полезными), потому что в жизни никогда не действует только одна формула. А как быть, когда вторгается еще одна формула, и две формулы сосуществуют бок о бок? Когда все становится магически неясным, потому что никто не знает, каково сочетание этих формул в процентном соотношении? Я определенно могу сказать, что повелевал Осей с некоторой неловкостью, ощущая, будто у меня как будто нет другого выхода (то есть что с Осей только такие отношения и возможны). И я также знал, что сам немного такой и что это отгораживает нас обоих от мира «нормальных людей» незримой колючей проволокой. При этом я вовсе не думал о себе, как о «ненормальном», что вы, что вы, да и вокруг никто не думал! В этом-то вся тонкость! Зачем же думать так о мальчике только потому, что он боится хулигана Флерко: таких мальчиков ведь большинство, их гораздо больше, чем флерко! Но выходит, что «не думая» я думал, верней, я думал и не думал так о себе… пойди объясни это при помощи философских формул… Но вот что я хочу рассказать, вспоминая свою дружбу с Осей Каллигорским: как мы, сойдясь в обоюдной отгороженности от мира мальчишеских активностей, комически пытались эти активности имитировать изнутри нашего мирка. В то время инвалиды и подручные мальчишки в разных местах города продавали поштучно папиросы, и вот я посадил Осю с открытой коробкой «Казбека» на каменный бордюрчик прямо возле нашего дома (как сейчас вижу его, сидящего почти на корточках с папиросной коробкой на коленях). Сам-то я, конечно, постеснялся выставить себя таким образом перед людьми, а Ося не постеснялся… Ах да, я забыл: я ведь доминировал, так что мне было легко распределить роли, не правда ли? А между тем здесь опять неопределенность. Во-первых, если бы торговля пошла, то выручка означала бы для Оси куда больше, чем для меня (он был из бедной семьи). Может быть, если бы выручка значила для меня тоже самое, я тоже сел бы продавать. Во-вторых, если все это происходило на Преображенской улице прямо перед нашим домом и через квартал от Осиного дома, значит, мы не слишком боялись родителей или знакомых – думали как-то отшутиться, или подобные вещи висели в воздухе, не помню, – как бы то ни было, мы не слишком опасались. Ося посидел-посидел, продал одну папиросу, тут к нему подошел один из ребятишек, что работали с инвалидами, пригрозил дать по носу, и на этом наше первое путешествие в Мир Действия закончилось. Но, глядя мысленно на Осю, сидящего на бордюрчике, как девочка, колени вместе и ступни врозь, я прекрасно сознаю, что был первым, кто «толкнул его на панель», так сказать. Много лет спустя я, вроде бы благополучный молодой человек, благополучно закончивший институт, встретил в каком-то районе города жалкого Осю за жалким продуктовым лотком, и тогда он в первый раз попытался от меня отвернуться. Подумал ли я тогда, что это с моей легкой руки он приобщился к подобной специальности? Конечно, нет. Но как скрытны разные ходы жизни и как они потом «символически» проявляются! То есть я вот что хочу сказать: даже если я доминировал, то Ося как типичный робкий человек (как я сам, почему и знаю) был удивительно упрям, и если он что-нибудь действительно не хотел делать, заставить его было нельзя, тут шли в ход разные уловки, увиливания, он начинал мямлить, переминаться с ноги на ногу, и ты должен был в бессильном раздражении махнуть рукой. Нет, нет, в том, что Ося сел продавать папиросы, была знаменательность тех скрытых толчков внутри нас, которые решают нашу будущую жизнь, и потому я вовсе не испытываю чувства вины и проч., но, глядя со столь далекого расстояния, просто преклоняю голову перед Осей за то, что он как бы «не побоялся» в своей внешней судьбе исполнить то, что я «исполняю» всего только внутри себя.