Спаси нас, доктор Достойевски! — страница 34 из 128

Действительно, мое поведение было нелепо, но я ничего не мог с собой поделать. Но он был неправ, если полагал, что я отношусь к нему так же, как Женька или Миля. Те двое были его прямые родственники, они принадлежали к одной семье, даже если не жили в одной квартире. Миля был сирота и ютился со своей теткой Кларой в комнатушке в доме за углом от дома, в котором жили Имханицкие, и оба они, Клара и Миля, были крайне противоположны тете Поле: бедны, молчаливы, этичны. Клара была похожа лицом на тетю Полю, но во всем остальном полная ей противоположность. Это была маленькая бесцветная женщина, голоса которой я вообще не помню. Было известно, что она «святая», что Яшка бессовестно объедает ее и не дает ни копейки. Когда ей начинали возмущенно выговаривать, чтобы она потребовала от него то-то и то-то, она только отмалчивалась и уходила (так же незаметно, как пришла). Миля был, конечно, не Клара, он говорил с Яшкой (или о Яшке) презрительно-насмешливо, но все равно не умел идти поглубже, потому что Яшка был его семья, и потому что он сам был патриархальный, не слишком аналитический молодой человек. Сын Лины Женя, с другой стороны, был «очень странный мальчик» (или «мальчик с большими странностями»), как его называли, хотя вся его странность была в его мягком характере, чудовищно и абсолютно подавленном его бабушкой и потому остававшемся в инфантильном состоянии вплоть до окончания института. Конечно, когда, скажем, десятилетний ум должен править пятнадцатилетним организмом, он несколько теряется и начинает вести себя экстравагантно, как например, строит ни с того ни с сего гримасы, хохочет без видимого повода, забирается, как кот, на верхушку шкафа и сидит там полдня, читая книгу и болтая ногами, или по вызову учительницы выезжает к доске на парте, и т. д., и т. п. В каком-то смысле Женькина ситуация с его бабушкой напоминала мою ситуацию с отцом, хотя и в зеркальном отражении: я не поддался отцу, а Женька поддался тете Поле. Я был упрямей и «вредней» характером, а он – добродушней и безвольней. Тут была еще разница: отец грубо давил на меня, желая буквально вдавить в низкую реальность жизни, между тем как тетя Поля, как добрая фея, мягко обволакивала Женьку миром своих фантазий, увлекая в несуществующий воздушный замок, а дети поддаются такого рода вещам куда легче. Я вдруг вспоминаю, как однажды мы втроем (тетя Поля, Женька и я) ездили в Евпаторию повидаться с тамошними родственниками и ходили по городу, и тетя Поля говорила, указывая палкой на санатории: вот видишь, Женечка, этот санаторий был бы твой, и вон тот, «Чайная роза», тоже был бы твой (я раньше говорил, что отец тети Поли построил и владел половиной санаториев в Евпатории), и вон тот, «Черный алмаз» тоже был бы твой… Между тем Женька, будто под гипнозом, кивал головой… Меня эта сцена потрясла, в особенности безвольное Женькино лицо под тети-Полиным дурманом. Мне так и хотелось крикнуть: «Ты что, с ума сошел, проснись!». Но, конечно, я не крикнул. Я помню с детства и юности безвольную и добрую улыбку на Женькином лице, которая прямо говорила: смотрите, со мной что-то не в порядке! Неужели тетя Поля не видела всего этого? И почему всегда, всегда брала Женькину сторону, когда у него возникали школьные проблемы? Когда его выгоняли из одной школы за другой – всегда это был бедный и непонятый злодеями-учителями Женечка… В конце концов Женька перерос свои проблемы, закончил два факультета и даже как будто перестал безвольно улыбаться… Впрочем, трудно сказать. Я только хочу сказать, что он не мог смотреть так на Яшку, как я смотрел. И не только потому, что я гораздо больше со стороны смотрел, но потому, что Яшка завораживал меня своей низменностью, своей человеческой крайностью, даже если внушал мне отвращение, и в этом была моя особенность, мой вывих – в этом смысле и Женька, и Миля были куда более нормальные люди.

Но если Яшка внушал мне отвращение и потому заставлял задумываться, при виде Вальки-психа я совершенно терялся, как теряются в присутствии идола-спортсмена. Он одурманивал меня, он был недосягаем – как было к нему приблизиться?? Что ему был какой-то мальчишка «из приличной семьи»… И то хорошо, что он отвечал, когда я продобострастно здоровался с ним на улице. Однажды у меня в кармане оказались каким-то образом деньги (редкое событие, откуда же было взять деньги школьнику в мое время, если не выпросить или не украсть у родителей), и я увидел, что по Дерибасовской навстречу мне идет Валька. И я решился. Робко ухмыляясь я обратился к нему с тем же вопросом, с каким обращался к Яшке, и Валька, наклонившись ко мне, внимательно выслушал. – А сколько у тебя есть? – спросил он задумчиво, и я сказал сколько. – Хорошо, – сказал Валька. – Как ты думаешь, мы можем сперва зайти посидеть в «Красной»? Посидеть в «Красной» с Валькой? Да у меня даже дух перехватило от такой ослепительной возможности! «Конечно!» – сказал я, и вот мы уже сидели в «Красной». Не знаю, сколько еще в моей жизни бывало подобных трансцендентных событий – четыре, три, два, одно, ни одного? Тут важны всякие детали, обаяние которых может ускользнуть от читателя. У нас в Одессе было три ресторана, о которых стоит говорить. Один – демократически шумный, весь в табачном дыму и запахе шашлыков и купатов под названием «Волна»; затем была «Красная», стоявшая напротив бывшей биржи, а ныне филармонии на Пушкинской. «Красная» – это уже был класс, и она формально так и числилась: «ресторан первого класса» – пожилые официанты, высокие потолки, сверкающая люстра. И еще, конечно, была несравненно элегантная «Лондонская» на Приморском бульваре, с внутренним открытым садиком, в котором рос дуб, как утверждалось, с пушкинских времен (намекалось, что именно тут сиживал Пушкин). Однажды (это было позже) я невинно спросил официантку в «Лондонской», какого класса их ресторан, если «Красная» проходит по первому, и официантка ответила надменно: «А мы вне класса» – и я с должным восхищением распознал чисто одесский ответ (про Пушкина не стал спрашивать).

Итак, мы сидели с Валькой в «Красной», он поглощал водку и быстро хмелел (я тогда был так еще робок, что боялся прилюдно пить, а кроме того, мной владел страх, что не хватит денег). Из этого вечера я помню три эпизода. Первый, когда я, заприметив за одним из столиков красивую девушку комсомольского типа, подошел пригласить ее танцевать, а она с ужасом на лице отказала мне: еще бы, я ведь был с Валькой-психом! Значит, я был принят всерьез за такого же – о, чего мне было еще желать! Второй, когда Валька, подвыпив, залез на сцену, на которой восседал оркестрик, и стал играть на пианино американскую песенку «свит Сю», напевая не по-нашему (значит, по-английски), а я стоял рядом и млел. И третий, когда он, уже совсем пьяный, встал и заявил своим роскошным голосом: «Вы знаете, кто со мной здесь сидит? Это сын самого Юлия Абрамовича Суконика!»

Впрочем, этот последний эпизод вовсе не так уж понравился мне тогда, скорей смутил. Это теперь он вызывает во мне восторг: я, значит, млею, что сижу с самим Валькой-психом, а Валька, в свою очередь, млеет, что сидит с сынком самого Суконика… Закон равновесия в природе.

До проститутки тогда дело, конечно же, не дошло. Пьяный Валька, правда, привел меня к одному зданию на Малой Арнаутской и стал стучать в окно полуподвала, выкликая имя какой-то девицы, но девица не желала отвечать или ее вообще не было дома. Тут Валька, разъярившись (недаром же прозвище псих), трахнул ногой по окну, стекло с шумом и звоном разлетелось, и мы бежали (стояла, между прочим, глубокая ночь). После этого мы оказались в квартире у какой-то немолодой женщины в халатике поверх ночной рубашки, которая прикладывала палец ко рту, укоризненно качая головой, чтобы не шуметь, не разбудить соседей. Ситуация была явно непроституточная, я помню Вальку, сутуло сидящего на постели, пока женщина варила ему кофе, и как он поднял ко мне голову и развел руками, мол, извини, что делать, видишь, как оно на самом деле… И я ретировался.

Много лет позже я встретил Вальку и напомнил ему о когдатошнем нашем похождении.

– Что делать, водка, – извинительно вздохнул Валька. – Как завязал, так стал другой человек. Ужасная вещь водка!

Это правда, по-видимому, водка играла в Валькиной жизни большую, чем могло тогда показаться наивному мальчишке, роль. Теперь он не пил и работал в какой-то художественной мастерской по производству вывесок, плакатов, еще чего-то (именно когда он выходил из этой мастерской, мы и столкнулись). О да, теперь он был по виду вполне приличный обывательский человек, хотя по прежнему импозантный, и его трансформация отнюдь не обрадовала меня. Он стал рассказывать мне своим красивым голосом, какая интересная у них мастерская, какую увлекательную продукцию они производят, и я был так подавлен, что тут же попрощался с ним. У О’ Генри есть рассказ, в котором человек с необыкновенно красивым голосом рассказывает собеседнику восхитительное любовное происшествие, как он увлек женщину своим голосом, как в решающий момент потерял ее, потому что потерял голос, но, вспомнив о чудодейственном патентованном средстве в кармане, тут же восстановил голос, и, короче, после всего становится ясно, что он просто коммивояжер, продавец этого средства, и читатель испытывает комическое разочарование. Примерно тоже чувство (только без комизма) я испытал, когда Валька стал рассказывать мне со значением про свою увлекательную работу в художественной мастерской, будто речь шла о мастерской Микеланджело или Рембрандта: вот, после всего, каков был уровень его вкуса (без водки)! От него пахнуло на меня сытостью луковой отрыжки – не буквальной, а иносказательной, конечно. Как от слободского обывателя. Я с детства научился распознавать узловато-основа-тельную бескрылость этого образа, и она эманировала (как я теперь вижу) не из еврейских семейств. Еврейское обывательство было другое, более красочное и гротескное, что ли. В Одессе были два района, в которых жил «изначальный» люд: русско-украинская Слободка (Пересыпь) и еврейская Молдаванка. На Молдаванке жили еврейские биндюжники, еврейские бандиты и просто еврейская беднота, и если человек вел себя по-хамски, про него говорили: вот жлоб с Молдаванки! А про Слободку даже этого не говорили, так она была сера. Разве что толпы погромщиков в начале века шли в основном из Слободки, но можно ли из погромщика сотворить романтическую фигуру наподобие легендарных Мишки Япончика или Соньки Золотой Ручки?..