Спаси нас, доктор Достойевски! — страница 62 из 128

Тут, будто по мановению волшебной палочки, все меняется. Вовлеченный в оживленный человеческий круговорот, Гарик вслушивается в разговор, вглядывается в лица. Сомнения нет, на лицах здесь можно разглядеть отсвет особенного выражения, и он ищет, какими словами описать его. Подобного ли рода отсвет ложится на лица воинов, готовых выступить в поход? Вероятно. Тут можно бы сказать «деловое выражение лиц», «напряженное выражение лиц», «задорное, с вызовом выражение лиц», «спокойное, будто ничего особенного не происходит, выражение лиц» и так далее, и так далее. Но подготовлен ли наш герой к тому, чтобы найти верные слова? В «Докторе Живаго» Пастернак через своего героя с презрением говорит о людях, не способных найти слова для описания новых (революционных) событий тогдашней жизни, и в тех условиях можно понять его презрение. Русская культура была тогда в высшей степени «на ходу времени» и потому в высшей стадии развития, она достаточно подготавливала людей, чтобы уметь находить слова для любых ситуаций. Но что же делать тем, кто был намеренно лишен подобной подготовки? Кого человеческое общество статус-кво приучило – хотел он того или нет – к ощущению, что выражения человеческих лиц после всего не намного отличаются от выражения лиц гипсовых скульптур, расставленных по площадям и паркам нашей страны? Поэтому автор отказывается от попытки каких-либо определений и только констатирует факт, что атмосфера здесь действует на Красского странным образом. Быка притянули за шею, и он нашел себя в компании себе подобных – ведут же они себя таким образом, будто никакой веревки на шее! Он озирается сперва с недоумением, потом с удивлением, потом с одобрением. Какая замечательная идея: изобразить, будто отсвет на лицах – это свет, идущий изнутри тебя самого, а не отражен от стада! Какая человеческая, исполненная достоинства идея! Особенно в подобных обстоятельствах, когда замкнутый круг вокруг тебя особенно безнадежно замкнут: ведь это единственный шанс прорвать его! Проходит менее получаса с тех пор, как Гарик объединился с толпой, и он замечает, насколько изменился. Вот он глядит в сторону милиционеров, но, оказывается, совсем другими глазами. На его лице теперь играет усмешка: неужели это те самые ангелы-хранители, которых я только что опасался обидеть? Но это же довольно усталые и незначительные людишки, никакой символики, стоит ли вообще обращать на них внимание, право. Есть более важные дела в жизни.

Глава 4Далее, все в том же направлении

Следующий этап был посещение ОВИРа. ОВИР находился в тихом Армянском переулке, здесь не было ни толпы, ни милицейских машин. Здесь он оказывался наедине со старой Москвой, которая мирно и выжидательно глядела окнами одноэтажных особнячков: свой или опять предатель? Такая тишина, и никакой самозащиты, никакого оправдания. Он шел до последнего, как и перед синагогой, по противоположной стороне, изображая случайную прогулку. И опять задержался напротив, стараясь потянуть жалкий обман. А затем, как вор, как тать, перебежал улицу и стал крутить круглую медную ручку парадной двери. И тут случилось странное. Откуда ни возьмись вывернулся старик-еврей на костыле, и, как только Гарик отворил дверь, еврей тут же протиснулся мимо.

Они оказались в пустой приемной, у входа в которую располагался дежурный милиционер в чине лейтенанта. В центре приемной была стойка, на которой находились образцы заполнения различных анкет. Гарик стал их копировать. Он нервничал, всем своим видом стараясь показать, насколько ему нет дела ни до милиционера, ни до старика. С милиционером у него оставался все тот же поединок райского человечка с мистическим представителем власти. К старику же он испытывал брезгливое презрение. Старик, в свою очередь, тоже выказывал, насколько ему нет никакого дела до Гарика, и все крутился у двери к инспектору, занимающемуся поездками в Восточную Европу. Вот смех: как же, вот какого рода поездки его интересуют (только там его и ждали)! Наконец, старик нарушил молчание и заискивающе обратился к лейтенанту: «А и скажите, товарищ капитан, а и здесь подают на выезд в народно-демократические страны?»

Конец сцены, занавес.

Но чем дальше уходил в прошлое описанный эпизод, с тем большим подозрением Гарик относился к воспоминанию. Кто знает, существовал ли старик в действительности, не был ли он порождением его фантазии. Уж больно киношен, театрален он был, уж больно стереотипно изображал презренного и грязного еврея, каким тот должен был выглядеть согласно лучшим стереотипам. Не только он скакал калечно на костыле (что придавало его движениям суету и жалкость), не только говорил так, будто только-только приехал из Шепетовки или Крыжополя, не только на нем был грязный ватник, каких Гарик не видывал с военных времен, – но каково было самое его тяжелое лицо с недельной щетиной, покорное и лебезивое! Лицо тупое, в мясистых складках, в которых будто залегла вечная грязь, вечная мгла еврейского местечка…

Но не только в этом было дело. Разве не испытал Гарик, как только вошел в ОВИР, желание полебезить перед милиционером? Разве не подмывало эдак приятно назвать его при случае капитаном? Разве не тянуло к двери инспектора по соцстранам, чтобы изобразить, насколько он свой и ничего такого не замыслил? Право, не имело значения, был ли еврей порождением Гариковой фантазии, или существовал независимо: и в том, и в другом случае Гарик выглядел не слишком привлекательно. Если он выдумал этого старика, то старик вышел у него в самых грубых антисемитских стереотипах. Если же нет, то старик выставил наружу все Гариковы импульсы, и выходило, что Гарик по сравнению со ним раб вдвойне. Вот как вышло, что постепенно старик стал его навязчивой идеей, и тогда он понял, что должен каким-то образом взять над стариком верх (поскольку до сих пор верх брал старик). Для этого у Гарика был испытанный прием: раздеться прилюдно в слове, рассказывая друзьям и знакомым историю вдоль и поперек, выделяя с обезоруживающей искренностью самые невыгодные для себя места, будто стороны. Чтобы люди могли сказать с восхищением и некоторой завистью: «Видите, как он искренен? Должно быть умный и мучающийся человек!» (Всегда лучше загодя самому раздеться, чем ждать, пока тебя разденут, тогда никого не проведешь.)

Глава 5Мир это сцена, на которой одним роль – смеяться, другим – хмурить лоб

Друзья реагировали на Гариков рассказ по-разному. Их можно было четко разделить в этом на две категории: одни задумчиво поднимали брови, произнося «хм, вот как» или «хм, вот как, интересно», другие, наоборот, с готовностью смеялись. К первой категории относились старые друзья Гарика, с которыми его соединял мысленно-душевный настрой (среди них не было никого, кто собирался эмигрировать). Ко второй же – новые знакомые, из которых собирались уезжать все.

Его старые друзья не смеялись не потому, что им не нравился или не был понятен рассказ. Напротив, они, скорей всего, проникались ситуацией всерьез и вглубь и потому задумчиво поднимали брови, начиная предложение с «хм». Видели ли вы когда-нибудь мало-мальски стоящего русского писателя или поэта, который был бы способен вот так, с бухты барахты непосредственно смеяться? Когда-то был, конечно, Пушкин, но с той поры много воды утекло, и разделение между теми, кто способен на мгновенный смех, и теми, кто предпочитает глубокомыслие, дошло у нас до такой же, примерно, степени, до которой дошло разделение между христианской и иудейской религией.

Зато все новые знакомые Гарика явно были способны на непосредственный смех. Более того, они, можно сказать, были потенциально заряжены на него, почти всегда находясь в предверии и предвкушении возможности посмеяться или хотя бы похихикать над тем или другим субъектом или объектом. Даже когда смеяться было не над чем, все равно их лица сохраняли полную боевую готовность, лукавый прищур, морщинки в уголках глаз, быстрые повороты головы: «А? Что? А, да, да, разумеется, я так и думал, только этого и следовало ожидать, а вы до сих пор имели какие-то иллюзии?»

Следует ли прямолинейно связать нацеленность этих людей на отъезд с их нацеленностью на смех? Поостережемся поспешных выводов. Например, иные из них сохраняли на лицах самое мрачное выражение и были куда молчаливей и суровей, чем те, кто уезжать не собирался. И если смеялись, то мрачно осклабив рот и прищурив глаза. О, несомненно, и они были заряжены на смех, только их смех отдавал торжеством зловещего или усталого пророчества. Они произносили: «Разумеется, я так и думал, только идиотам или тем, кому приятней заниматься самообманом, это удивительно. Разумеется, этого следовало ожидать…» – тут следовал смех, горький и как бы вынужденный. Но странное дело: горечь горечью, а у вас возникало ощущение, будто невеселость этих людей на самом деле только маска, на самом же деле они получают наибольшее удовольствие не столько от смеха, сколько от того, каким способом преподносят его. Казалось, что смех, верней ирония, верней сарказм, еще верней желчь давно разлились и заполнили их существа и теперь только ищут благоприятного случая излиться во внешний мир.

Может быть, тут кроется объяснение, почему люди, решившиеся у нас на движение, находят себя в столь интимных отношениях со смехом: смех, известное дело, переливчатая и изменчивая штука, и он вполне подходит изменнику родины. Смех трясет, будто вибратором, растрясая всевозможные недвижные (вечные) истины. Поглядите на смеющегося: взмахами рук он взбивает желе своего ослабевшего от хохота тела в воздушнейший крем охов и ахов: «Ой, больше не могу, сейчас лопну, кончусь, умру!» Но если он «умрет», то без всякой надежды попасть в Рай: не говоря о том, что бессердечно высмеивает чьи-то слабости и недостатки, лицо его в это время отнюдь не являет образчик благородства и грации, сопутствующих вере в надежду и любовь. Что там лицо, поглядите на тело, скрючившееся, принявшее до удивления нелепую позу. Бывает ли смех, связанный с грацией? Смех, что звучит мелодией серебра колокольчиков? Вероятно – но как же редко он случается, и как редки души, способные на такой смех. Между тем времена и люди, о которых ведется рассказ, на серебрянную мелодичность были мало способны. Мы ведем рассказ о временах, в анналах которых возникало тиканье часов, напоминающее настороженным умам, что время – это еще и бомба замедленного действия, после которой вовсе не потоп, а какие-то новые начала. Но разве мы были приучены к такому пониманию времени? Разве царствующая идеология не устанавливала во всех парках фигуры гипсовых комсомолок? Мы думали, только для того чтобы оболванить нас на соцреалистический манер – ан нет, но и для того, чтобы подспудно приучить нас к мысли, что сладостно-подпольная метафизика – это тоже гипс.