Между тем оставленный в предрассветном одиночестве, уставясь в мерцающий телевизионным экраном потолок, Гарик ощущал над собой растянутое крыло летучей мыши, пленочку кожи жалкой и тонкой прозрачности, и это вселяло в сердце сиротское ощущение беспомощности и беспокойства.
Почему, однако, ему доставалась не та беспомощность, которая ходит в паре со спокойствием, беспомощность больного, сдавшегося на милость собственной немощи и наслаждающегося уходом близких: какое в ней освобождение! Он знал такую беспомощность и раньше, так почему именно теперь худшее соединялось с худшим, насылая на него кару или испытание… Какое странное наступало время в жизни, которое нужно было пройти, как проходят не постельный домашний грипп, а больничную операцию, – сжав зубы и перетерпевая, потому что выхода все равно нет… Но вот самая оболочка вещей становилась под утро совсем уже зыбкой, будто растворялась во вливающейся в комнату и начинающей сереть неясности. Казалось, хочешь не хочешь, и ты растворяешься в ней дрожащей дымкой, уходишь покорно в углы комнаты, щели пола, потемки шкафов, чтобы жалкой паутинкой ожидать там прибытия посторонней помощи… «Что я наделал? Не уезжать, не уезжать, ужас, ужас!» – вопило что-то в Гарике, и сердце охладевало так, что, казалось, вот-вот остановится. В такие минуты ему было не до рассуждений, и он понимал, насколько естественней твердого комочка воли в человеке то амебное «все остальное», которое так и колышется беспомощно вокруг да около воли, пытаясь затормозить и погасить движение. Кисельное, такое всем понятное и симпатичное, потому что такое светлое и простое, гармоничное и беззащитное в своей тихости! Плакали мы в реках вавилонских, сидели на кисельных берегах реки райской, тихо и плавно несли воды ее… О, он знал, он понимал отсюда, с кровати, почему этот треклятый комочек, эта ведьмина черная метка из «Майской ночи», что внутри тебя, так хорошо была видна невинному деревенскому Грицку, который был слишком естественен, чтобы воля в нем отделялась от сладостной неволи! Но что было делать тому, в ком эта метка засела внутренним осколком, эдакой металлической стружкой, поджидая своего часа, и тут включается где-то в пространстве невидимый магнит, и возникает сила тяги…
Но в это время где-то за домами, за лесом, что приступил к городу, на снежной равнине, распетлянной ходами лыжни, уже ложились первые лучи солнца, и розовело, начинало играть первыми блестками нового дня… И вот лучи солнца проникали в город, в окна домов, и возникали обычные шумы дня, скрип тормозящих автобусов, стук парадных дверей, голоса школьников под окнами, крик из окна сверху: «Во-ова, завтрак-то забыл, ну-ка поднимись быстренько!»… И тут возвращалась уверенность, накопленная в предыдущие дни и недели, восстанавливалась броня слов и рассуждений. Наступал день, и Гарик до того храбрел, что даже прикидывал-прибрасывал текстик (не пропали, значит, даром страхи) такого рода:
Да здравствуют избранные, кто состоит из одного только центра тяжести и всегда готовы головой сквозь замурованное окно в Европу! Да здравствует обыкновенный человек, который не преминет постоянно тренировать себя, дабы все, что есть в нем жидкого, неопределенного и вообще нетвердого, превратить в твердость, годную для метательного аппарата! Во всем нужна сноровка, закалка, тренировка! Как охотник собирает терпеливо одну за другой дробинки, набивая гильзу, так и простому смертному положено нанизывать, собирать себя воедино на случай, когда придется доказать, что он не только простой смертный…
Ну, и так далее…
Глава 9В которой мы знакомимся с женой героя
Гарик, по крайней мере, находил надежную поддержку в жене. Он женился, еще когда жил в своем Южном Городе, на скрипачке, студентке консерватории. Студентка была на десять лет моложе него, происходила из малюсенького городишки в Крыму, папаша ее был еврей, а мамаша татарка, и лицом она была совершенная татарка. Когда Гарик познакомился с ней, ее раскосые глаза были совсем еще широко раскрыты на мир вокруг (даже мир провинциального Южного Города был огромен по сравнению с мирком, откуда она приехала). Но у нее был природный вкус и – по всей видимости – та же, что у Гарика, тяга идти по пути искусства. По натуре она была прямо противоположна ему – спокойна, быстра и безоглядна в решениях, никаких комплексов. Разумеется им, дополняя друг друга, было удобно и заманчиво сойтись. Была она молчалива и говорила свои короткие фразы с короткой же усмешкой, которая подтверждала, насколько все в жизни заканчивается точкой, а не многоточием или тем более вопросительным знаком. Например, для нее было никакого вопросительного знака в том, замечательный писатель Гарик или нет (разумеется, замечательный). Для нее не было и вопроса, эмигрировать или не эмигрировать (разумеется, эмигрировать). Опять же, разумеется, идея эмигрировать вовсе не приходила ей в голову до того, как эта идея запала в голову Гарику, но коль скоро она запала ему в голову, то никаких сомнений тут быть не могло. В отличие от остальных людей и, в особенности, самого себя, Гарик никогда не анализировал ни свою жену, ни свои с ней отношения. И совершенно разумно, потому что ему такая жена подходила куда более, чем он смог бы себе признаться. В Москве они вели полубогемный образ жизни и жили, как говорится, душа в душу, и вот теперь, когда собрались эмигрировать, это «душа в душу» очень помогало. Гарик, вероятно, не выдержал бы нервного напряжения данного периода жизни, если бы не имел никого, кому он мог хотя бы приоткрыться в своих страхах и колебаниях. А с женой он мог это делать очень спокойно, зная, насколько по ее душевному здоровью она не обеспокоится, а только ухмыльнется и скажет что-нибудь насмешливо-ласковое. Но она не только говорила насмешливо-ласковое, но и поддерживала Гарика более активно, иногда даже как бы идя впереди него. До встречи с Гариком она была совершенно неполитический человек, и ее антисоветизм ограничивался обычными интеллигентскими усмешками по поводу определенных идиотских конкретностей советской жизни. Но, попав в круговорот эмигрантской борьбы, она изменилась и взбунтовалась против тупости властей. Она была сирота, воспитывалась у дедушки, который был подполковник в отставке и лояльный советский гражданин, а теперь она восстала против дедушки. Если ей и было больно, она держала эту боль внутри себя. Гарик испытывал к ее дедушке, как к своему идейному врагу, мстительную радость, но были мгновения, когда он чувствовал неловкость за то, что втянул жену во что-то такое, что было противоположно ее натуре не меньше, чем его – но это были только мгновения: как мы уже писали, он чувствовал с женой ту близость, которая возникает между людьми, идущими по жизни плечом к плечу, а не лицом к лицу.
Глава 10Вечер у диссидентов
По настоянию жены Гарик познакомился с известными диссидентами Сокольниковыми и побывал у них дома, поскольку Сокольниковы брались переправить за границу отснятую с его рукописей пленку и вообще доброжелательно помогали в практических эмиграционных делах. Этот визит произвел на него неизгладимое впечатление.
Гарика встретила хозяйка, женщина с ярким лицом и решительным подбородком, и провела в гостиную, где находились человек шесть или семь.
Он знал эту женщину визуально, потому что запомнил ее по Дому Кино, когда, несколько лет назад после просмотра американского фильма «Отсюда в вечность» она произнесла громко и торжествующе, как с трибуны: «Нет, даже Генри Джеймс не заставит меня полюбить армию!» Гарик тогда поглядел на нее, будто проснулся, будто его глазам предстала иная человеческая реальность: подумать только, какие странные слова по отношению к коммерческому фильму и коммерческому писателю! По-видимому, эта женщина искренне принимает Генри Джеймса за новоявленного Киплинга?
– Разрешите представить, Красский! – громко, как с трибуны, сказала между тем хозяйка и решительно двинула вперед подбородком. Гарик сжался, решив, что после такого представления все присутствующие обернутся и уставятся на него, но ничего подобного не произошло.
– Родственник Красских, проходивших по делу Антоновича? – внезапно развернулся к Гарику мужчина в пиджаке и при галстуке. Он нахмуренно-вопрошающе ткнул пальцем в направлении Гариковой груди и застыл: ну-ка, мол, признавайся, да или нет.
– Непечатаемый писатель Красский, – объявила хозяйка, по-бойцовски улыбаясь. – Знаете, есть такой сорт писателей у нас? – сказала она, и ее улыбка приобрела иронический характер.
– Знаем, знаем, – заявил мужчина при галстуке и вдруг тоже иронически сощурил глаза. Он проделал это так легко и мгновенно, что стало ясно, что ирония дремала в нем с самого начала, а нахмуренность была только игра.
– Чаю? – спросила хозяйка, усаживая Гарика за тяжелый, дедовской конструкции стол.
За столом сидели три человека. Двое напротив о чем-то тихо беседовали, поочередно кивая друг другу, Гариков же сосед поглядывал вокруг улыбчивыми глазами и был как бы сам по себе. В дальнем углу комнаты некто с огромной лысиной, обрамленной огромным же венцом распушенных волос, стоял перед приятелем, что раскинулся в небрежной позе на диване, и громко убеждал его в неверности общепринятой версии процесса 1907-го года по делу боевой организации при Петербургском Комитете РСДРП. В другом углу вещал «Голосом Америки» японский транзистор. Тощий и нахмуренный человек, перегнувшись через спинку стула, вслушивался в передачу.
– Простите, не расслышал, как ваше имя? – спросил, наклоняясь, сосед. Он говорил с иностранным акцентом. Гарик назвался еще раз.
– Ага, – сказал тот, с хитрым видом кивая и откидываясь на спинку стула. Обращаясь к собеседнику, он не спускал глаз с ложечки, которой помешивал чай, и, судя по всему, именно к ней адресовал свою улыбку. Это создавало заговорщическую атмосферу, и иностранец явно получал от этого удовольствие.
– Марио, – окликнула его между тем хозяйка.
– Да, да, – отозвался Марио с готовностью, и даже тихонько подхихикнул про себя, предвкушая, видимо, повод к добавочному смеху.