позиции! Какой смысл в таком нелепом эксперименте над самим собой? В такой момент разжижить в аморфный студень все, что выкристализовалось в тебе за годы жизни? Не походит ли это на скрытое и подкожное самоубийство?
Когда-то, в эвакуации, в районной библиотеке города Свердловска к Гарику подошел странный человечек и спросил: «Ну-ка, мальчик, разгадай загадку: какая разница между умным и дураком?» И сам же после недоуменной (и испуганной) со стороны Гарика паузы, пояснил, подмигивая и хихикая: «Умный это тот, кто хочет узнать, что уже знает, а дурак – то, чего не знает». Кто был этот районный философ, последователь Платона? В нем было что-то настолько не связанное с нашей жизнью, что он вызвал в мальчике подозрение. Тут как бы срабатывала эстетика «не наших» персонажей из Гайдара: в советской жизни не было места ничему неестественному, и потому неестественное, если проявлялось, могло быть либо шпионским, либо психически ненормальным – никак не мыслью, оторванной от материи и живущей самой по себе. Много лет спустя, вспоминая того человека, Гарик продолжал в глубине души верить, что то был псих-извращенец, а вовсе не философ, и даже создал в воображении соответствующий физический образ лысого и хихикающего старичка (хотя совершенно не помнил, как тот человек выглядел). Эдакого потенциального совратителя детей. Но теперь он сам, кажется, следовал дилемме, поставленной тем человеком, ставя себя в положение дурака и пытаясь достичь того, против чего бунтует и сопротивляется натура. Разжижиться и перелиться, намылить, смыться и утечь. Принять вызов времени, усечь благословение высших сил, которые превращают переезд из одной страны в другую из процесса физического (перемещение в пространстве) в процесс метафизический (безвозвратное перемещение в пространстве). Понять, что вместо перемещения от тебя требуется преображение (хотя никто на это прямо не указывает)…
Беден пониманием жизни дурак, попадающий в один из самых проходных (буквально) моментов жизненного путешествия: аэропорт или вокзал. Поскольку, как правило, он задним умом крепок, ему подобный момент кажется символическим и нечто разрешающим. Между тем ничто здесь не разрешается, разве оголяется идея движения. Упомянутая амебо-инертная часть в человеке приходит в особенное волнение вокруг упомянутого центра тяжести, сопротивляется, говорит, кричит, вопит свое… Аэропортный момент, как вакуум: время раздвинулось, разделилось на две части, настоящее превратилось в прошлое, а будущее неизвестно. И тот, кто колеблется интуитивно, у кого в голове сумбур…
Вот закончился шмон, Гарику велено отдать провожающим кое-какие вещи, в том числе бутылку импортной «Столичной». Не все ли равно, отдать так отдать, а между тем он держит в руке бутылку, будто не зная, что с ней делать. На лице у него заискивающая улыбка, и, обращаясь к таможеникам, усевшимся отдыхать на рабочем столе, он спрашивает, подмигивая, не распить ли нам бутылку на прощанье. Таможеники глядят сквозь него пустыми глазами (в как им еще глядеть?), и Гарик с позором отходит. Ну и шутник! Украдкой он оглядывается не заметил ли кто… хотя какая разница? Любопытная штука: хоть он и испытывает унижение и стыд, одновременно шевелится в душе какое-то болезненное удовлетворение. Будто коль в пропасть, так уж до конца…
Каков момент, обратите внимание. Поскольку с детства мы маршировали в праздничных колоннах и воспитаны во всяком предмете, поднятом выше головы, усматривать символический смысл, кое-кто насмешливо улыбнется: «Бутылка, говорите? Вот какой, выходит, символ прощания с Россией!», в то время как еще некто злобно прищурится: «Ну конечно! В чьей руке-то бутылка, как не еврейской? Вот как даже напоследок, а все равно не может еврейская субстанция удержаться от своих штучек-дрючек!», и так далее, и так далее… А между тем…
А между тем: какая уж тут символика. Несомненно, Гарик хочет что-то сказать своим поступком – одновременно «напоследок» и прощаясь, не умея выразить себя словами. Как немой, действуя жестом и гримасой лица. Писатель. Еще бы, писатель. Прощай так называемое и такого рода писательство (но этого он еще не знает). Он делает последнюю попытку на родной земле овладеть жизненным сюжетом, вознестись на гребне жизненного сюжета от завязки к кульминации (как учили в школе). Произвести действие. Таможеник ведет его вдоль блекло-голубой, разделившей мир на «до» и «после» пластмассовой перегородки к калитке, где сгрудились провожающие. Он должен отдать им непропущенное, в том числе женино колечко с нестоящим, а все равно бриллиантиком. Тут ему приходит в голову, что перегородка в нескольких сантиметрах слева, колечко в той же руке, а таможеник справа и чуть впереди. Никто не может увидеть, если опустить колечко в карман. Никакого даже шевеления рукой не потребуется! И никакая скрытая камера не схватит, ведь его тело всю видимость заслоняет! Или схватит? Неудержимость внезапного желания сыграть ва-банк, ничего не поделаешь, такой момент, даже гул в голове, сейчас или никогда. Если бы не случилось с водкой, то не надумал бы о колечке. Если бы таможеник не начал по-душевному, разбирая велосипед, не случилось бы с водкой. Если бы не приехали в Шереметьево, то таможеник не начал бы, разбирая велосипед. Если бы не родился в России, не знал бы с ней таких взаимоотношений, и так далее, что уж теперь высчитывать. Колечко для жены – память, тут дело принципа… Ах, да, отъезд из СССР тоже дело принципа… Короче говоря, снежный ком вкачен на гору, остается дотронуться пальцем… как же не дотронуться?
Их ловят в самый последний момент, как в каком-нибудь детективном кинофильме. Уже на втором этаже, в шаге от пограничной будки, пройдя мимо которой, вы оказываетесь вне советской (на австрийской, поскольку австрийский самолет) территории. Подумать только: один шажок – и все, и удалось бы, не поймали бы! Значит, советская власть могла бы упустить? Значит, не всесильна все-таки! Находясь около будки, Гарик вдруг слышит приближающиеся, через ступеньку спешащие прыжки и голос запыхавшегося таможеника: «Где кольцо, которое вы должны были отдать?» (Вишь, гад, забыл свой обычный язык: «подлежащее отдаче» или «неподлежащее провозу», по-человечески от возбуждения заговорил… значит действительно едва не упустили!).
– Какое кольцо? – недоумевает жена, но Гарик покорно лезет рукой в карман и достает колечко, куда уж тут деваться, игра проиграна.
– Следуйте за мной! – бледными, прижатыми от озлобления к зубам губами, командует таможеник, круто разворачивается и шагает вниз. Спускаясь он бормочет, не глядя:
– Мало было того, что им пропустили, ну ладно…
То есть иными словами, ну погоди. Короче, хреновое дело. На первом этаже он подводит Красских к начальнику смены и докладывает. Начальник смены, здоровенный мужчина, чем-то похожий на киноактера Жарова, выслушивает доклад, холодно глядит поверх голов и объявляет:
– Снять с рейса и под суд.
Такие коврижки. Гарик стоит молча, оглушенный тем, что наделал. Ужас стыда перед женой, боится поглядеть в ее сторону. Одним жестом погубил семью: самому лагерь или тюрьма, жене с дочкой – жизнь отверженных! Вот какая после всего судьба: путешествие не на Запад, а на Восток. Теперь глаза в глаза, без всяких маниловских если бы да кабы, раздавлен, уничтожен абсурдной жалкостью своего поступка: другие хоть засылают на Запад рукописи, идут в заключение героями, за них заступается иностранная пресса, они делают судьбу, а кто станет заступаться за мелкого уголовника? С ослепительной ясностью видит – будто до сих пор баловался, баловался и вот доигрался. Поделом, поделом, того и заслуживает!
Однако, пока он пребывает в подобном состоянии, жена не теряет чувства реальности. Она атакует начальника, кричит возмущенно, что их не имеют права задерживать, что стоимость кольца гораздо ниже допускаемой, что это безобразие и так далее. И Гарик автоматически про себя отмечает: ведь верно, что не имеют права, верно, что ниже стоимости, как же сам не сообразил? Ободренный женой, он начинает подвякивать, не сводя глаз с лица начальника смены. Но не так бойцовски, как жена. Потому что чувство вины, под камнем которого только что лежал раздавленный, не покинуло полностью. Он ощущает некоторую приятную, раскрепощающую даже слабость, как телесную, так и умственную, и потому глядит начальнику в лицо снизу вверх без долженствующих ненависти и презрения, но с некоторым даже подобострастием. Может, конечно, еще и потому, что ситуация критическая и силы слишком неравны, но, кроме того, начальник еще напоминает приятеля отца, бывшего начальника одесской железной дороги. Они с отцом вместе выпивали, такой большой, ласково покровительственный мужчина. Тот же вариант: родное, теплое, защитное, чему Гарик сдается напоследок.
Между тем на лице начальника отразилась нерешительность (конечно, он бросил внимательный взгляд на кольцо, сообразил, что жена права, не стоит заводиться в данном случае с еврейскими крикунами, а может, заранее все знал, разыгрывали сценку для поучения), и тут Гарик начинает просить-отпрашиваться, мол, отпустите, дяденька, я больше не буду… И их отпускают! Они мчатся на второй этаж и только-только успевают, самолет еще не ушел!
…Резюме: таки придавила Россия в конце на прощание! Или Гарик спровоцировал придавить? Но, как бы то ни было, отпустила на волю, теперь посмотрим, что он с этой волей поделает!..
Глава 12А вот и заграница(интерлюдия)
Пятнадцатиминутная остановка поезда Вена – Рим на одной из итальянских (кто их разберет по названию) станций. Толпа «наших» высыпала на перон, чтобы размять ноги, на заграницу глянуть, себя показать. Тут вам и Моня, тут и Сеня, и Леня, и Рая, и Бетя, и Краля. Сперва межвыпендривание общим планом, потом различаем отдельные голоса.
Моня (обращается, иронически прищуривая глаза, к Сене): Ню, а ето штё утьебя?
Сеня (кривя лицом, будто ничего особенного, дело каждодневное): Э-е-е… Книжьку купил какого-то диссидента. Чтёби так, почитать. Иньтер