Спаси нас, доктор Достойевски! — страница 71 из 128

Отбывая тогда на своем туристистическом пароходе, Человек Культуры обнял Гарика и многозначительно долго держал, прижав к груди. Между тем как Гарик трепетал, замирая в неловкости позы: какое послание таиться в этом объятии (он тогда уже начал писать)? Каково многозначительное напутствие? Подумать, какая честь! Выдержу ли, не подкачаю?

Сегодня, по прибытии родственника, Человек Культуры опять обнял и надолго прижал Гарика к груди, но послание на этот раз, увы, было другим. Америка вообще и американские, долларовой валюты, родственники в частности, жестоко обошлись с Человеком Культуры, не пожелав внять тонким позывам его натуры, и ему пришлось начать работать. А так как он действительно умел в какой-то степени обращаться с карандашами и красками, то его устроили дизайнером в какой-то конторе, и теперь он разрисовал коробочки под творог и масло, прилично на этом зарабатывая. Но кто говорит о заработке, кто смеет в доме повешенного упоминать о веревке? Двоюродная сестра и ее муж были так же элегантно одеты, как и двадцать лет назад, но воздуха элегантности в них уже не было. Двадцать лет назад они были куклы с приманкой и тайной обещания, теперь они были просто сморщенные куклы. Есть люди, которым с самого детства тайный голос нашептывает, что жизнь должна быть устроена, как постоянное пребывание на благоустроенном курорте, и если реальность подводит их, то им ничего не остается делать, как остаться мучениками идеи. Их мученичество: почему жизнь не может оставаться в постоянности цельности, в облачении которой она предстала перед нами однажды и пообещала оставаться такой всегда? Мы, разумеется, поддержим марку, будем одеваться у Сакса и покупать мебель в Блумингдейле, но почему же не может быть так, чтобы Сакс и Блумингдейл и «лучший поэт» (или художник) своего поколения» одновременно? Мы люди курорта, люди символа и идеи, как же требовать от нас буквального себе подтверждения и доказательства – фи, что за грубая проза?

Сейчас, в Кеннеди, Человек Культуры опять что-то печально прошипел.

– Луи спрашивает, продолжаешь ли ты писать, – сказала двоюродная сестра. В ответ Гарик неопределенно хмыкнул.

– Кому нужны в Америке писатели, – произнесла двоюродная сестра, поджимая губы. – Здесь нужно, чтобы книги для супермаркета. Здесь нужно, чтобы деньги, деньги, деньги, знаешь.

Тут она внезапно рассмеялась и начала потирать друг о друга большим и указательным пальцами.

– Знаешь, деньги, – игриво повторила она, будто не в силах была расстаться с этим магическим словом.

Они погрузились в их машину, элегантное купе «Гранд При», и поехали. Впереди шла длинная черная машина. Луи, оживившись, произнес что-то. Жена Гарика поинтересовалась, что он говорит.

– Чьто та машина дороже, но его лучше.

– Иешшь, – с гробовой вескостью подтверил Луи.

Они подкатили к дому на 29-той улице, где двоюродная сестра в согласовании с Наяной сняла для них на время меблированную квартиру. Гарик открыл дверь машины, и в нос тут же шибанул обычный манхэттенский летний запах разогретого в пластиковых мешках мусора. Странные дома, каждый окрашенный в свой безвкусный цвет, окружили их. По-видимому, что-то такое отразилось на лице Гарика, потому что двоюродная сестра сказала тут же: «Чтё же ти хочешь, это Америка» (фраза, которую она во время поездки в автомобиле произнесла раз десять, отвечая ею на любой вопрос и любое удивление, начиная от открыто торчащих рукояток револьверов у полицейских и кончая появившейся впереди торчащей громадой Манхэттена.) Они поднялись на третий этаж и вошли в квартиру, состоящую из одной большой комнаты, перегороженной на две неравные части складной перегородкой. Передняя, большая часть комнаты, играющая роль гостинной, была темна, потому что единственное окошко здесь выходило в дворовой колодец (от чего в комнате стоял запах затхлой сырости). По углам комнаты постоянно горели стоячие лампы под бумажными абажурами, расписанными на китайский манер. На стене висели две картины, долженствующие изображать китаянку с веером и китайца в балахоне. Дочь Красских, как положено подросткам, включила телевизор, и на экране тут же замелькали китайцы, размахивающие бамбуковыми палками, пробирающиеся подземными ходами под предводительством плечистого представителя белой расы. Это было несколько слишком даже для человека, три месяца находящегося в потустороннем путешествии, и Гарик бессильно опустился в стоящее рядом кресло.

– Квартирка неплохая, – сказала между тем двоюродная сестра. – Ее можно привести в порядок, если ты хозяйка… Аллочка, ты хозяйка? – спросила она игриво жену. – Между прочим, ти не привезла камушки?

– Камушки? – с недоумением переспросила жена. – Какие камушки?

– Такие камушки, знаешь. Которые у твоей свекрови. Твоя свекровь тебе ничего не дала?

– А-а, – рассмеялась Алла, отмахиваясь – да нет…

Как искренне, как свободно она рассмеялась! Конечно, она была свободна от мира Гариковых родствеников и потому могла быть так добродушна… но мог ли он?

– Какие такие камушки, – с досадой сказал Гарик, чувствуя что его заглатывает вся та же душная волна, которая знакома с детства. – Да нет ничего у мамы, с чего ты взяла? С чего вы здесь это взяли! – сказал он, бессильно употребляя «вы», чтобы как-то разграничить тамошний и здешний миры, и соотнося со здешним долларовым миром совсем уже грубую, примитивную и откровенную жадность двоюродной сестры. Опять же будто вычитанную из книг про прошлые времена.

Глава 16Будни первого времени

Вот какова была квартира, в которой они провели первые месяцы жизни в Америке. Квартира, в которой уже через несколько недель дочь, вскрикнув в ночном сне, стала вдруг бормотать что-то по-английски. Квартира, из которой Гарик выходил в соседний сквер гулять с собакой и пытался там заговаривать с американскими собачниками, с изумлением замечая, что здесь орут на собак и одергивают их совершенно так же, как у нас одергивают и орут на детей, между тем как дети делают здесь, что хотят, носятся по садику, валяются в пыли, пока их родители треплются между собой или читают газеты… Квартира, где, примостившись под лампой в китайском стиле, Гарик написал письмо друзьям в Москву, начинающееся словами: «Знаю я вас и ваше к нам любопытство, как у телевизионных зрителей, что наблюдают наше путешествие, как заграничный фильм…» и заканчивающееся подробным разбором писем Густава Малера из Америки в том плане, что, мол, все эти высокие в немецком духе позитивные философствования на самом деле (теперь Гарик точно знал) были гротескным плодом взбудараженного, одинокого и несчастливого воображения… Также квартира, в которую в один из зимних дней вошла с улицы жена, одетая во все дареное родственниками или пожертвованное синагогой, и он поглядел на нее: нелепое, не по моде и к тому же не идущее ей красного цвета пальто, какая-то шляпка, дешевые перчатки… и ее лицо в обрамлении всего этого, как всегда, спокойное, потому что пришла домой… но не только «не от одежды» но и «не от мира сего» спокойное лицо по раздраженному разумению Гарика, находящееся отрыве от реальности, от которой никто не имеет права быть в отрыве! (То есть в отрыве от реальности, как ее понимал не слишком счастливый Гарик.) И то, что в эту реальность он сам втравил ее, делало ее еще больше виновной, что такая дура. И вот он придирался, язвил, начинал ссору, жена уходила плакать на кухню, а он шел за ней каяться и извиняться…


По вечерам он выходил гулять с собакой. Он шел по 29-ой улице, пересекал Легсингтон-авеню, сворачивал на Парк-авеню налево и вскоре оказывался в Мэдисон-сквере. На углу Лексингтон он миновал дом, в котором устроилось что-то вроде пансиона или гостиницы для старушек. Стояла влажная жара, старушки сидели на ступеньках широкого входа. Одна из них каждый раз оживленно заговаривала с его собакой. Гарик вежливо останавливался, стараясь впопад кивать головой, собака отставляла ухо. Потом старушка откидывала голову и разражалась гневной тирадой, тыча пальцем в направлении Парк-авеню. Гарик уже знал, в чем дело, – старушка обрушивалась на проституток, что толпились в полуквартале от нее, – и потому усиленно кивал, показывая свое со старушкой согласие, искренне разделяя ее возмущение. Затем он следовал дальше и оказывался совсем в другом мире. Еще только что его окружала тишина, еще только что он находился под обаянием старомодной милой чопорности, орнаментом к которой служила ажурная чугунная решетка, вывезенная, вероятно, из Италии, и вдруг вокруг – скрип тормозов, фары автомобилей, неоновая реклама Макдоналдса, тротуар, усеянный зашаркаными страницами старых газет и сплющенными бумажными стаканчиками, пузатые неряшливые манхэттенцы с сигарами в зубах и штанами, повисшими на бедрах, что столпились у газетного киоска, ожидая ночного выпуска «Дейли Ньюс» или заполняя лотерейные билетики, и, конечно же, те самые проститутки. Он задерживался на углу, как сомнамбула, вращая головой и бессмысленно улыбаясь, не в силах избавиться от странного очарования такой посторонней и чужой жизни. Ему были не по карману не только проститутки, но и газеты, он был совершенно постороннний в мире, который вращался вокруг неоновых реклам, скрипа тормозов, ночных выпусков газет, манхэттенцев с сигарами в зубах и проституток.

Кстати, что за создания были эти проститутки! Какое ощущение независимого профессионализма исходило от их раскрашенных лиц!

Они носили дразняще коротенькие шорты и туфли-платформы на каблуках, так что их лобки оказывались едва ли не на уровне носа Гарика. Он уже знал почти всех их в лицо, и его так и подзуживало заговорить – наверное, именно потому что не имел возможности вступить с ними в профессиональные отношения. Однажды он удостоился мимолетного взгляда одной из них и тут же попытался пошутить на своем несуществующем английском таким образом: «В следующий раз, дорогая». Ах, посмотрела бы на него в этот момент старушка! Как же этот приятный джентельмен способен на такое вероломство? Ведь или с одним, или с другим, человек ведь не то же самое, что хамелеон, не так ли? О, дорогая леди, это зависит, как и с какой стороны смотреть, и именно и в особенности, с какой стороны. То есть у вас, здесь