ожно прекрасно жить! Не тратя излишних и ненужных усилий! Почти немедленно по приезде Петя предупредил Гарика, что в ближайшие полчаса к нему должен прийти «один человек по делу» и чтобы Гарик сделал вид, будто он сам человек посторонний, чего-то ожидающий и потому якобы недовольный приходом другого человека. Посетитель явился, пошушукался с Петей и ушел, и когда Гарик обернулся, Петя держал в руках толстенную пачку денег.
– Дело сделано, – сказал он своим манером, еле двигая губами. – Между прочим, мда, благодаря твоему присутствию я сделал лишние пятьсот рублей, поскольку представил тебя, как конкурента. Так что тебе причитается.
Петя повел Гарика в «Европейский», заказал цыплят табака и бутылку «Столичной». В ресторане было прохладно и полутемно, их обслуживали с молчаливым почтением. Гарик никогда не ел цыплят табака, потому что они были невозможно дороги, и никогда не выпивал такое количество водки. Во время обеда Петя обсуждал преимущества балета Кировского театра перед балетом Большого, потом игру актера Смоктуновского, потом американскую труппу, привозившую недавно «Порги и Бесс». После обеда они пошли по Невскому, и, встречая знакомых, Петя представлял им Гарика, а затем неизменно заводил разговор о каком-то общем приятеле, который «оказался негодяем» и с которым у него произошла, судя по всему, жестокая ссора. От встречи к встрече Петины определения и эпитеты становились все более и более выразительны, а его описания грехов приятеля приобретали каждый раз новые, более зловещие детали. Но будничная тихость его голоса набрасывала на все иронический отпечаток игры, так что каждый раз Гарик вглядывался в Петино лицо, желая убедиться, насколько он действительно разыгрывает спектакль, а не завирается от ущербности страсти. В конце концов, они оказались в кафе «Норд», и официантка, одна из тех девиц, которые называли его Петром Григорьевичем, стала расспрашивать о том о сем, а Петя эдак буднично и невзначай бросил, что Александр Федорович попал под трамвай и ему отрезало ногу и «то самое», вот именно.
– Ой, что вы! – воскликнула пораженная официантка. – Ой, как же это!
Она даже присела на стул на секунду, так на нее подействовала новость.
– Ой, как же так, не может быть, бедный Александр Федорович! – запричитала она, а Петя только коротко кивнул, еще раз подтверждая.
Глаза официантки затуманились, рот ее отвис в ужасе, как будто перед ней возникло видение отрезанных ноги и «того самого», – или же, наоборот, Александра Федоровича без ноги и «того самого». По видимому, «то самое» представляло вескую значимость не только в жизни Александра Федоровича, но и жизни определенного числа женщин, интимно знакомых с ним, и потому без оного достоинства нечто в жизни кардинально менялось.
– Лидочка, вот, видишь, ко мне… гм, племянник приехал… с севера, два месяца пробыл в экспедиции, живой… гм, живого женского личика не видел… можешь себе представить… – начал Петя.
Лидочка глянула на Гарика с мимолетным интересом, а он почувствовал, что от неловкости у него отнимаются ноги. Впрочем, она явно не была настроена на эротическую игру: Петино вранье слишком на нее подействовало.
– Почему бы вам не позвонить Нине? Я только что разговаривала, она сегодня свободна, – сказала она мимоходно, убирая столик.
– Мг, – сказал Петя. – Дай-ка мне ее телефон, он у меня где-то дома записан, но не помню где.
Так началось обучение Гарика в Петиных университетах богемной, или как ее назвать, жизни, но Гарик с самого начала ощутил, что он здесь только пришелец и что совсем не годится на амплуа ее героя. Это его угнетало и даже вселяло комплекс неполноценности, но слишком в нем жила восторженность человека, склонного к идеологиям и, как следствие, к морализированию. Между тем в Петином кругу тоже существовала мораль, верней, аморальность, которая имела под собой своеобразную мораль, которую следовало оценить по достоинству. Мораль этих людей проявлялась в том, что они образовывали тесный, своего рода дружеский круг, если и основанный на цинизме, то, по крайней мере, не на денежном цинизме. Девицы делали все как бы за просто так, за незначительные подарки в крайнем случае, за ресторан, и по своей воле вращались в орбите нескольких жуиров в возрасте. Разумеется, Петя и его приятели обязательно приходили на помощь девицам, помогали устроиться на работу, оторвать в том или ином варианте лакомый кусочек от благ советской жизни, но это была не причина, а следствие их взаимоотношений. Общность между людьми основывалась здесь на неюном и не слишком радостном знании жизни, освобожденном от сантиментов романтики так же, как освобождена от сантиментов внешней красоты оставшаяся без шубки освежеванная тушка животного, или как освобожден от сентиментального ореола распятый на кресте раб. Мы не случайно приводим пример распятия, потому что религия, которая ассоциируется с этим образом, несет в своем начале подобное же «безкожное» знание человеческой жизни, хотя одновременно несет в себе еще и вздернутость экзальтации. Вот эта экзальтация, которой требовала натура Гарика, начисто отрицалась в Петином кругу. Там невозможно было поднять глаза кверху, как их поднимают в музее, глядя на картину с человеком на кресте, там нельзя было приобщиться к чему-то «высокому». В Петином мире «высокое» было категорически воспрещено, обхаяно, осмеяно, обстрижено под машинку – куда более наголо, чем в советской идеологии, которая, по крайней мере, пропагандировала «высокое», даже если на тупой и фальшивый манер. Петя как-то увязался за Гариком в Эрмитаж и стал, похмыкивая, рассуждать о картинах тоже снизу вверх, только будто подглядывая под сюртуки, кафтаны, панталоны, оборки, корсеты и проч. изображенных персонажей, выуживая пикантные детали или анекдоты прошлого (которые он как истинный петербуржец знал хорошо). Или он вдруг останавливался и горячо говорил, беря Гарика за плечо одной рукой и указывая другой:
– Нет, но посмотри, как глаза выписаны (или руки, или деталь одежды, или ветка дерева, или цветок, или лапа животного, или фрукт)! Видишь, какой мастер, какой мастер, ведь так и хочется руками потрогать (или воткнуть вилку или разрезать ножом)!
Не говоря уже об обнаженках. Тут он подталкивал Гарика, шаловливо указывая глазами на определенное место, а затем возводил глаза кверху. Или причмокивал губами и говорил нарочитым голосом, будто подражая эстету-критику:
– Ах, какая прелесть, какая прелесть!
И подмигивал.
Каким же образом американский теперь Гарик связал в ревнивой и ненавистнической памяти Советскую Россию с Петей? Разумеется, и Советская Россия, и Петя принадлежали прошлому, и по одному тому у раба эмиграции должно было возникнуть к ним примерно одинаковое чувство (а уж в том, что Гарик был истинный раб эмиграции, не могло быть никакого сомнения). Чем больше тосковал эмигрант по потерянным навсегда конкретностям прошлой жизни, по друзьям, по оставленной квартире, по леску, в котором происходили собачьи гуляния, по соседским собачникам и собакам, по снегу с лыжней вдоль Внуковского шоссе, по московским улицам, московскому метро, московским троллейбусам (мы не говорим уже: по русскому языку вокруг себя), тем больше он ожесточался в презрении к прошлому в общем, причем это общее не так легко определить. Если бы это была только советская власть или коммунистическая идеология, то все было бы проще – но он чувствовал что-то еще другое, чего не мог сформулировать. Это другое зарождалось от столкновения с сутью западного существования, которую нельзя постичь уморазмышлениями или чтением книг, пока не ушибешься об нее. Пока тебя не ушибет контрастом одного существования с другим существованием. Если даже Гарик думал, что он знает Россию, живя внутри нее, то только теперь, когда он смотрел на нее со стороны, возникало совершенно новое, умственное чувство (то есть не мысль, которая начинается от чувства, а чувство, которое начинается с мысли), и сложность тут была не только в том, что он еще никогда так не чувствовал, но что самая мысль еще не была ему известна, а только проявления (следствия) ее. И вот одним из таких проявлений/следствий было то, что он в надвигающемся конфликте между дядей Сеней и Петей взял сторону дяди. Повторим, тут имело место, с одной стороны, рабское чувство, что дядя (как и Америка) был рядом, а Петя, как и Россия, далеко и по ту сторону границы, но, с другой стороны, еще имела значение до тех пор неведомая выходцу из России тоска по упомянутому ранее пьедесталу.
Например, Гарику очень конкретным образом открывалась разница между Россией и Америкой в сравнении проституток на Парк– авеню и девушек Петиного окружения. Тут и говорить нечего, кого он должен был бы выбрать по сердцу, а между тем его сердце как будто очаровывалось другим. При всем том, что Петин не слишком легальный круг трудно было бы назвать «советским», в нем было, если смотреть со стороны, что-то бесхозно советское, что-то основанное на круговой поруке и игре в потемкинские деревни, а не на каких-нибудь твердых правилах и самоосознании. В тот свой приезд в Ленинград Гарик сошелся на временную постоянность с одной из девиц, она мягко обучала его постельному опыту, они ходили на танцы и в кино, между ними (то есть, с ее стороны) уже возникал доверительный в темноте шепот. О деньгах и речи не было, а были по воле самого Гарика мелкие подарки или посещения ресторанов. Даже в дореволюционном русском романтизме душевной цыганщины взаимоотношения между цыганками и федями Протасовыми были куда более жестко определены в смысле денег, вот как в этом смысле далеко ушло советское общество в сторону какой-то как бы на дне общинности и отсутствия личной, обособленной гордости. Глядя на нью-йоркских проституток, таких законченных в своей роли (то есть так своей внешностью вызывающе соблазнительных), он понимал, что и шанса у него нет с ними в смысле душевности, что, даже если наскребет необходимую сумму, его номер не пройдет, их отношения будут холодно профессиональны, не более того. И еще он понимал, и именно образно, сердцем понимал, что толстенные подошвы и каблуки их туфель, делающие их двухметровыми, есть также символ пьедестала их независимости (какой бы хрупкой и ненадежной она ни была). Точно так же и тот негр на скамейке, который спрашивал о завтраке у русских – и у него был пьедестал своей гордости и независимости. На путь борьбы за этот пьедестал теперь вступал наш эмигрантский Воццек, и когда от Пети пришла телеграмма, что тот отбывает на океанском лайнере (никак не меньше, самолета ему, видите ли, было мало!) рейсом из Ленинграда в Нью-Йорк, Гарик уже находился в полном накале враждебного к нему чувства.