Петина телеграмма была длинная, солнечно-пафосного содержания, в ней мимоходом упоминалось, что действительно он получил дядино послание, но, увы, слишком поздно, когда были уже куплены билеты, и потому об этой мелочи как-то бессмысленно говорить и волноваться, между тем как он с трепетом в сердце думает о встрече с дорогими и близкими ему людьми. В этой телеграмме был весь Петя с его жульническими передержками и истинными родственными сантиментами, но ни дядя, ни Гарик (по разным причинам) теперь не желали знать никаких сантиментов, и потому телеграмма была принята ими с одноплановым негодованием. Если бы Гарик дал хоть чуть-чуть волю своим сантиментам (то есть обычному человеческому чувству) он мог бы представить, какое значение в жизни постаревшего Пети играет поездка к родственнику в Америку, и как это очевидно, что за его сборами и исходом поездки наблюдает «весь Питер», и как было бы хорошо со стороны Гарика смягчить конфликт и попытаться образумить дядю Сеню (потому что он единственный понимал все стороны этого конфликта). Но нет, он этого не сделал, а только своими репликами в адрес Пети еще больше разогрел в старике его безумие. И вот через несколько дней после того, как теплоход отошел от ленинградского причала, дядя пришел в дом к племяннику и объявил, что категорически отказывается принять у себя Петю и просит, гм, Гарика и Аллочку помочь ему содействием. План его сводился к тому, чтобы Гарик встретил Петю на причале, вручил ему дядину записку с отвержением, а затем отвез к себе, поставив перед фактором выбора. Решение было, конечно, чудовищное, о чем Гарику заявила по телефону из своей квартиры в предместьях Нью-Йорка двоюродная сестра.
– Это просто ужясно, – говорила она с необычным для ее рыбьего темперамента волнением. – Так не поступают, это просто неприлично. Кто такой етот Петя, какой бы он ни был, как можно с ним так обойтись?
– А я тут при чем, что я могу сделать, – отвечал Гарик злорадно. – Ты хочешь взять его к себе?
– Как же я могу? Я бы взяла, хотя я его не знаю, клянусь тебе, но как я могу сделать такое для Луи? Луи не может ни с кем жить, он приходит с работы уставший и хочет быть один, ты же знаешь.
– Да он и не пойдет к тебе, – сказал устало Гарик. – Ты тут не при чем, это между нами дело.
Действительно, дело было «между ними», и даже в большей степени, чем это понимал Гарик. Его жене возникшая ситуация была крайне неприятна, между тем как Гарик, наоборот, испытывал даже некую приятность, вот, мол, какой я здесь бессильный и несчастный маленький человечек, не могу противостоять дяде в его сумасбродстве. Жена видела это, и Гарик с неприятным удивлением отметил в ее отношении к себе новую ноту, будто она смотрит на него со стороны, и он ей не очень нравится. Он слишком привык к ее непререкаемой лояльности и к тому, что она смотрит на него немножко снизу вверх. Он вовсе не требовал, чтобы она так на него смотрела, потому хотя бы, что сам не был собой доволен, но просто привык и потому не думал об этом. Сейчас же, когда он был особенно уязвим, он ощутил, что у него покалывает в сердце от такой несправедливости, и в нем взыграла обида. И обида эта повлекла за собой то, что он еще больше стал на сторону дяди.
Тут была еще деталь. С тех пор, как Гарик в своей духовной одиссее годы и годы назад охладел к родителям, в нем не осталось никаких т. н. родственных чувств, и он способен был испытывать эти чувства только к людям, близких ему по духу. Дядя раздражал его и надоедал ему, и его унижали дядины подачки (дядя прислал еще в Рим сто долларов, но Гарик привез их в Америку и вернул дяде). Разумеется, в этом были умственная неестественность и претензия, потому что ведь он же много лет прекрасно жил и одевался, пользуясь дядиными в Россию посылками, но то, что было раньше, Гарик не желал помнить. Он знал, что не сможет вернуть то, что дядя давал им, но теперь он, беря на себя дядино поручение, таким образом брался как бы отработать по крайней мере часть, и эта мысль – выкрученная и недобрая мысль раба – приносила ему добавочное удовлетворение. Он ожидал Петю, и внутри него играл зловредный мотивчик на слова: «Ты все пела, а теперь поди-ка попляши».
Он ожидал Петю на одном из причалов на Гудзоне, и вот теплоход пришвартовался, начали сходить пассажиры, и, наконец, появился Петя.
Увидев Гарика, Петя остановился, поставил на причал чемоданы и торжественно произнес:
– Ну, вот, я и добрался до берегов Америки!
Вишь, какой Колумб, оказывается. Вишь, какой апофеоз момента. Он даже заморгал, как в те моменты, когда его особенно разбирали жульнические слезливые сантименты (когда, например, произносил «бедный Александр Федорович»), хотя, конечно, на этот раз сантименты были скорей всего искренние.
Тут-то Гарик со злорадной музыкой в душе и вручил ему роковое послание от родственника. Петя прочитал записку, не меняясь в лице.
– Ну что… это… будем делать? – нарочито растерянно спросил Гарик. – Ты же знаешь, что мы сами…
– Ничего особенного. Поедем к тебе, – сказал Петя на свой небрежно-тихий манер. – Это не имеет большого значения, я устроюсь, у меня здесь есть люди.
Гарик был несколько разочарован отсутствием мгновенных драматических действий, но, с другой стороны, чего он хотел: чтобы Петя демонстративно развернулся и, подхватив чемоданы, отправился обратно на корабль?
Они взяли такси (деньги на которое были отпущены дядей) и поехали к Гарику. Тут-то, по дороге, Петя обрел тот тон, натянул ту полумаску, которую уже не снимал до самого своего отъезда. Тон этот следует определить как слезливо-патриотический, когда, заморгав на манер вот-вот прослезения, Петя вспоминал вдруг ленинградскую блокаду (в которой у него действительно погиб брат, но которой он-то сам благополучно избежал), или родные березки, или еще что-нибудь в таком довольно плакатном духе, а затем заглядывал Гарику в лицо, пытаясь убедиться, что того проняло. Разумеется, уж больно грубо (и слабо) у него это получалось, но он попал в цейтнот, и на тонкости у него не было времени.
В Гарике только шевельнулась жалость к Пете, когда тот, войдя в квартиру и увидев на кухонном столе вызывающе красный арбуз, забыл обязанность держать фасон и опустился бессильно на стул, прося Гарикову жену тихим голосом:
– Деточка, отрежь мне, пожалуйста, кусок арбуза.
Жена, разумеется, бросилась отрезать, потому что купила арбуз, относительную роскошь для эмигрантов, специально к его приезду (стояла осень, но в Нью-Йорке было по-прежнему чудовищно жарко). Арбуз расслабил его, он ел кусок за куском, приговаривая: «Просто чудо», – всерьез, без малейшей иронии.
Но, разумеется, это продолжалось недолго. Объявив, что он привез картину «музейной ценности», Петя стал говорить, как продаст ее, снимет квартиру и поживет в Нью-Йорке те два месяца, что отпущены ему билетом, еще помогая Красским.
– Да, знаешь, ты извини меня, – пробормотал он, будто между прочим. – Тут мама послала тебе банку паюсной икры, но так получилось, что на теплоходе у нас подобралась компания… короче говоря, я… короче говоря, как-то постепенно мы ее съели…
Ах ты гад! В тот момент Гарик был в таком испуге, что Петя просидит у них два месяца, ожидая следующего прихода теплохода, что не отреагировал должным образом на факт исчезновения икры: черт с ней, да он и не просил мать посылать, отстала бы она со своими заботами, ничего они не понимают, зачем он уехал, и что с ним здесь происходит… А между тем ведь это был последний шанс в жизни отведать паюсной икры! К тому же послана ведь была та самая огромная жестяная банка икры, какие когда-то стояли в Елисеевском магазине и какие им уже не суждено увидеть никогда в жизни, разве только на американской рекламе, рассчитанной на миллионеров! Петин поступок выходил за все рамки, но, видимо, во время путешествия он был в состоянии полной уже эйфории и пускал пыль в глаза каким-то совдипломатам и торг-представителям, с которыми сидел за одим столиком в ресторане лайнера. Как будто знал, что вот эти несколько дней путешествия и есть его звездный час, а после неизвестно, что еще случится…
Новоявленный Колумб пробыл в Америке полных четыре дня, и Гарик с мстительным торжеством наблюдал, как надвигается неотвратимое, и как Колумб пытается избежать его. Сперва Колумб говорил о некоем ленинградском фотографе, который якобы «прекрасно устроился» и, конечно же, примет его, тут и говорить нечего. Гарик разыскал фотографа и услышал по телефону характерный ушлый говорок, которому обрадовался, потому что понял, что Пете от этого говорка ничего не светит. Так и вышло, и говорок был ни при чем, потому что фотографу было, кажется, ненамного легче, чем Красским – да и кому было легко первое время эмиграции. Следующий этап был развенчание привезенной на продажу «музейной ценности». Нашелся еще один Петин знакомый, совсем уж какой-то жалкий тип, который, видно, поверил Петиной байке и стал ходить с ним по Мэдисон-авеню в надежде подработать. Они ушли утром и пришли вечером, и больше разговоров о «музейной ценности» не было. Гарик, впрочем, был уверен, что Петя с самого начала знал, что к чему, просто не желал признаться, что привез эту картинку с исключительной целью заморочить голову американскому родственнику. Гарик проглядел список вещей, которые Петя намеревался закупить, начиная от автомобильных запчастей и кончая головками для стереофонических проигрывателей, списочек эдак на пять-шесть тысяч долларов, и тогда подумал, что дядя, может быть, не так уж был неправ, что испугался допустить Петю к себе.
Когда было покончено с надеждой на продажу картинки, Пете стало некуда деваться, и он должен был заняться проблемой отлета обратно. Тут опять началась свистопляска с комическим уклоном. Так как у него было разрешение на два месяца пребывания в США с соответствующим обратным билетом, следовало испросить в посольстве обменять его билет на самолетный, проставить новую визу, а в посольстве не очень хотели это делать. То есть они просто не верили Пете, поскольку случай был совершенно нереалистический: человек приехал в США на два месяца и хочет вернуться обратно через четыре дня, да ведь здесь что-то даже оскорбительное есть для советских граждан! Петя объяснялся с каким-то посольским чином по телефону, а Гарик на второй линии подслушивал. Посольский чин долго тянул советскую формальную жвачку, довольно враждебную и отрицательную, а потом вдруг спросил по-человечески: «Но скажите мне, что произошло, в чем дело?» – и Петя тогда коротко и честно, без патриотических поливов ответил, будто со стульчака: «Я не поладил с родственником, к которому приехал». И чин поверил ему и разрешил поменять билет.