Теперь оставалось сходить в контору «Аэрофлота». Войдя туда, Гарик стал немедленно корчить надменные рожи, всем своим видом желая показать, как ему противно сюда даже ногой ступить. А Петя, наоборот, как только вошел, то, набрав глубоко в себя воздух, очертил рукой широкий круг и заявил, что чувствует себя будто на маленьком островке родины. Никто, впрочем, не обратил внимания ни на того, ни на другого, так что оба напрасно старались. После Аэрофлота, когда все было решено и подписано, Гарика отпустило, и он стал испытывать к Пете ужасную жалость. Тогда он решил сводить его в порнографическое кино, потому что знал, что то была всегдашняя Петина мечта. «Ты хочешь повести меня на это ужасное кино, на эту грязь?» – бормотал Петя, продолжая пребывать в образе моралиста и патриота, но Гарика это больше не трогало, он только ласково улыбался. Внутри кинотеатра комедия продолжалась: у Пети в руках был восьмимиллиметровый аппарат, который он одолжил у кого-то в Ленинграде, и, не переставая повторять: «Ах, какая грязь, ах, как ужасно!», он всякий раз хватался за камеру и пытался заснять с экрана. Таким видел Гарик Петю в последний раз в жизни – встрепанным и смущенным (потому что, ей-же-ей, Петя отнюдь не сознательно играл свою новую, сентименатально-патриотическую роль, обстоятельства пересилили даже его выработанное за столько лет хладнокровие, и он вправду эмоционально участвовал в своей игре). Он улетел в свой Питер и ходил по Невскому, понося коварного американского родственника, выдумывая в своем стиле несуществующие детали, например, что родственника положили в психушку, но на этот раз ему уже никто не верил, и все над ним смеялись (а между тем дядю Гарика действительно через несколько лет лечили в психушке электрошоком, так что Петя был недалек от истины). Поездка в Америку подействовала на Петю радикальным образом, он потерял шарм, обрюзг, стал ворчлив, придирчив, в нем вдруг объявилась к окружающим масса претензий, как будто он требовал, чтобы ему отдали должное за всю его прошлую доброту и широкость натуры, и постепенно вокруг него образовалась пустота. Он все реже и реже появлялся на Невском, потом вообще исчез. Через год с небольшим его хватил инфаркт, и он умер, не выходя из больницы.
Глава 20Первые столкновения нашего героя с неграми
Понимал ли Гарик, когда бунтовал против Пети и сводил с ним счеты, параллельность их психологического состояния? Вряд ли, потому что ему казалось, что он отрекается от неосновательности Пети как от неосновательности своего прошлого, той самой неосновательности, в которой он обвинял советскую власть. И то, что Петя, распустив высокопарные сопли, переметнулся на ее сторону, только доказывало, как он был на советский манер неаутентичен. Про себя самого человеку невозможно понимать, насколько он принадлежит к прошлому, даже если он стремится отряхнуть это прошлое, как прах со своих ног – между тем Гарик вовсе и не хотел отряхивать все прошлое, о нет, до этого совсем еще не дошло. Он только сетовал на то, что ему не довелось родиться в дореволюционной России, то есть что Россия, в которой он жил, не была как до революции (дореволюционная Россия становилась идеалом среди людей его поколения, хотя она, как и Запад, была, по сути дела, им розово-туманна). Он выехал из Советского Союза с определенными симпатиями и антипатиями по отношению к идейным движениям, существовавшим до революции в России, и поскольку у людей его поколения не было никакого жизненного государственного опыта, кроме чтения книг о дореволюционной России, среди них произошло слегка комическое книжное деление на материалистов и идеалистов, западников и славянофилов, либералов и консерваторов. Симпатии Гарика были на стороне идеалистов и славянофилов (просто потому что он был человек эстетики, и Толстой и Достоевский были ему ближе Салтыкова-Щедрина, Герцена или Чернышевского). Но эмигрировавших западников и эмигрировавших славянофилов объединяло в их отношении к Западу одно: они приехали на Запад, чтобы учить его, как жить. Благодаря своему советскому опыту они виделись себе взрослыми, а Запад, ничего такого не испытавший, виделся им ребенком. Гарик (повторим это еще и еще раз) не был так тверд в своих убеждениях, как собратья по эмиграции, и потому он замечал в себе не только высокие учительские черты. Это правда, он зачастую казался самому себе умудренным старцем, попавшим в некое прошлое, которое знал по кинокартинам и книгам. Вот сидя в метро он, изучая язык, читал по складам газетный заголовок: «Красные танки прошли» и соображал, что речь идет отнюдь не о судовых отсеках, наполняемых нефтью, но действительно о тех самых «красных» (в данном случае китайцах), которые начали и закончили свой поход на Тихом океане еще до его рождения. A-а, господа, думал он, возбужденно озираясь, значит, вы еще знать не знаете об этом? Вы едите, спите, суетитесь на работе, забегаете в метро, разворачиваете газету и думаете, что в ней пишется о конкретных событиях дня, то есть что вы читаете про настоящее, у которого неопределенное будущее, а между тем все это не более, как отработанный и ушедший в прошлое сюжет, наподобие, вот, как были отработаны и ушли в прошлое сюжеты ваших вестернов… Станет ли жить, набросив на себя стилистическое лассо вестерна, житель современного Нью-Йорка? Почему же вы хотите заставить меня жить согласно стилистике десятых-двадцатых годов? Вы не знаете, чем это кончится, но я-то знаю, чем это кончилось!
Так он хотел прокричать, уверяя их, что до полного господства мирового коммунизма осталось недолго ждать, что тут просто дело техники эндшпиля – и тогда они узнают, каков реальный цвет романтической красноты… Но он был нем, поскольку не знал еще толком языка. Но все равно при малейшей возможности он заговаривал с людьми и говорил возбужденно и с пафосом. Но при всем том он с первых же дней – и это отличало его от остальных эмигрантов – ощутил, что несет в себе какое-то противоречие. С одной стороны, он был полон высоких слов, и готов был почти непрерывно произносить поучающие речи, а с другой – ощущал в себе мертвящее хитрованство нищего. Однажды в переходе метро с ним ласково заговорила негритянка, собирающая пожертвования на что-то религиозное, а он, вместо того, чтобы дать ей мелочь, стал нести про возрождение религии в России и про американский материализм, и так далее, и тому подобное, пока негритянка, как будто все поняв, не сказала: «Бог да благословит вас, мистер» и не отошла к другим людям. Ему стало опустошительно стыдно на секунду-другую, но что он мог с собой поделать? Между тем ему однажды пришлось-таки отдать мелочь, только при иных обстоятельствах, хотя и с теми же речевыми преувеличениями. На выходе из банка, в котором он получал месячное пособие от Наяны, ему внезапно преградил дорогу высоченный молодой негр и что-то сказал, упоминая слово money. Money Гарик заранее рассовал по разным карманам и потайным кармашкам, опасаясь, что его могут ограбить, но негр, судя по всему, не грабил, а попрошайничал. Но все равно, пусть и попрошайничал, Гарик его испугался. Негры были как обреченные и индивидуальные бандиты в вестернах, от них исходило ощущение анархического неприятия конформистских социальных норм общества, что могло быть более непревычным и пугающим для советского человека? Этот здоровенный молодой негр, который просил (или требовал?) у него милостыню, внушал почтение не только физическим размером, но ловкостью сложения и тем, как был одет (негры одевались с особым шиком, и Гарик о подобных рубашке и джинсах мог еще только мечтать). Сперва Гарик попытался свалять дурака и сделал вид, будто не понимает, чего от него хотят, промямлив: «Но инглиш». Но негр, будто поняв, с кем имеет дело, насмешливо преградил ему дорогу и показал на здание банка, откуда Гарик вышел: мани, мани, кумекаешь, мол? Тогда в Гарике взыграло вдохновение иного, чем с негритянкой, сорта. Он опять заулыбался и заговорил, что он из России, но на этот раз пожимая плечами и кривляясь лицом в собственный адрес, мол, вот он я как есть, беспомощный и бессильный перед тобой, братец. Негр сперва просто не понял его лопотание, а потом опять сообразил, прищурился несколько презрительно и, отчетливо выговаривая, исправил его произношение: «А, Раша!» (подумать только, какое слово он знал!). Гарик к тому моменту уже вытаскивал из кармана мелочь и, разжав ладонь, выставлял ее на обозрение: вот, мол, братец, давай делиться, решай, что тебе взять и что мне оставить, вот какие мы русские, все друг другу братья. «Значит, так» – сказал негр, неторопливо производя разделение, – «Жетоны на сабвей мы тебе оставим, а это пойдет мне». И смахнул с ладони Гарика на свою огромную ладонь монет больше чем на доллар – а ведь если бы Гарик сам дал ему, то ведь не больше двадцати пяти центов! И, понимая это, Гарик опять остановился, как будто не в силах идти дальше от состояния бессильной ярости и бессильного презрения к самому себе.
Но кое в чем негры были ему ближе белых американцев. Их сознание не было покрыто жирком сентиментальности, которая единственная выражала и подтверждала, что европейская цивилизация еще не погибла, еще продолжается ее буржуазная стадия. Эта сентиментальность была расхожим отголоском иудо-христианских экзальтаций тысячелетней давности – но советскому человеку, она казалась чем-то неправдоподобным, чем-то из диккенсовских романов. Однажды по разнарядке Наяны Гарик пошел наниматься на работу к хозяину мастерской по изготовлению искусственных цветов. Этот хозяин должен был быть кем-то вроде наших артельщиков, да и по внешности он напоминал одесского дельца, но, как только он заговорил, сходство сразу пропало и пошла та самая сиропная литературщина, которую товарищ Ленин справедливо выучил нас презирать. Первым делом хозяин с гордостью стал показывать Гарику свою продукцию («Не отличить от живых, не правда ли?») и с той же гордостью рассказывать (а по нашему урканскому пониманию гнать феню), как ценят его продукцию заказчики, среди них люди из Голливуда, и как он заботится о качестве продукции и точности выполнения заказов. Гарик автоматически кивал головой, и чем больше хозяин выказывал своей сиропности, тем больше Гарик мертвел душой, не веря ни одному его слову. Хозяин нуждался в помощнике-заместителе, то есть в ком-то вроде мастера с художественным чутьем (наверное, потому в