Спаси нас, доктор Достойевски! — страница 89 из 128

ость? Какой он, видите ли, щепетильный человек?

Но позиция по отношению к дяде была частная мелочь, российская душа Гарика чувствовала необходимость масштабов, и по приезде он принял позицию по отношению ко всей Америке, и к еврейской благотворительной организации Наяна в частности: никто, мол, мне здесь ничего не должен, низко кланяюсь, что мне помогают, но если бы не помогали, то я и звука бы не произнес, потому что это было бы справедливо. Разумеется, он был не оригинален, почти все эмигранты-интеллигенты декларировали подобные вещи в разных степенях возбужденной категоричности. Тут вдруг всех переплюнул поэт и писатель Эдуард Лимонов, опубликовав в русской газете статью, полную претензий к Западу за то, что он, Лимонов, не может жить здесь так же великолепно-резонантно, как жил в Москве. Лимонов был вызывающ и провокационен (тем, кстати, и хорош), и на него поспешно обрушились другие эмигранты, многие из которых на самом деле чувствовали и думали, что и он, только втихаря, и вот эти-то люди особенно на него взъярились. Лимонов провоцировал самое-самое, чем эмигранты гордились: высокую моральную основу их антикоммунизма. Гарик тоже ужасно возмущался статьей Лимонова, и по тем же причинам, что и остальные. Его, принявшего позицию стоика (то есть в данном случае барана, подставившего шею мяснику) приводило в неистовство неприличие лимоновского крика по первому импульсу, лимоновской распущенности, которая не подобает поэтам-аристократам духа. Впрочем, так как Лимонов был не-еврей и не проходил по «главному» разряду эмиграции, скандал с ним не вышел за пределы эмигрантских кругов и эмигрантской прессы. Но одновременно раздались другие голоса, уже нападавшие прямо на еврейские благотворительные организации, в том числе на Наяну за ее бюрократизм, за халтурное отношение к обязанностям по отношению к новоприбывшим и просто за невежественность ее сотрудников. Эти нападки просочились на какое-то мгновенье на телевидение, программа местных новостей даже устроила трех-четырехминутный диспут между теми эмигрантами, кто нападал на еврейские организации, и теми, кто их защищал. Разумеется, все это не стоило выеденного яйца: Наяна была бюрократическое заведение, ее ведущие проглядывали за утренним кофе газетные рубрики поиска работы и затем посылали подопечных по вычитанным адресам, но, так или иначе, они мало что могли еще сделать. Однако, как всякое бюрократическое заведение, Наяна теперь должна была защищаться, и тут-то, в ее пиаровских усилиях, ей подвернулся под руку (вместе с двумя-тремя другими эмигрантами-интеллигентами) Гарик Красский.

Ведущая Красского, в отличие от большинства сотоварок (сотоварищей там, кажется, вообще не было), была симпатичная и действительно сочувствующая новоприезжим женщина. Она даже – удивительное дело – проявляла понимание того, что к людям, чья профессия культура, нужно иметь немного более терпения, что им трудней приспосабливаться в новых условиях. И потому терпеливо выслушивала (понимая с трудом его английский) Гариковы филиппики на разные темы, в том числе и о его «позиции». Вот как случилось, что миссис Адамс позвонила Красским и спросила, не возражают ли они, если к ним придет корреспондент из «Нью Йорк Таймс» с целью взять интервью как у «новых американцев».

Возражают ли они? Да вы что, смеетесь! У Гарика оборвалось сердце от предвкушения чего-то небывалого, о чем он и не мечтал. Ага, господин Лимонов, получите вашу порцию! Вы там вопите, шуруете изо всех сил, а я даже пальцем не шелохнул, и вот, ко мне корреспонденты сами бегут! Не всё то золото, что блестит на поверхности, да-с.

Так Гарик в упоении пел внутри себя каватину Фарлафа (любопытно, пел ли в это время Эдуард Лимонов арию Руслана?).

И вот позвонил, а потом пришел корреспондент Майкл Капельман, да еще с фотографом. Фотограф поснимал и удалился, а Майкл сидел еще какое-то время, пил чай с вареньем и перебрасывался обыденными словечками с Гариковой женой. Гарик потом он даже не мог вспомнить, какие вопросы задавал корреспондент, кажется, толком никаких, кроме, ну, откуда приехали, чем занимались и т. п. Еще его смутило, что этот Капельман ничего не записывал. У Гарика никогда не брали интервью, но идея обязательного журналистского блокнота сидела у него в голове, и он все ожидал, что блокнот вот-вот появится из кармана Капельмана. Впрочем, какое это имело значение? Гарик к тому времени уже знал 300–400 английских слов и не сомневался, что произведет заслуженное впечатление, высказав несколько сокровенных, глубоко выношенных мыслей на общие темы, например, на тему соотношения литературы и жизни, или как открывается метафизическому путешественнику, именуемому эмигрантом, его вояж; или на тему внутренней и внешней свободы, разумеется, с русским упором на внутреннюю, не зависящую от внешних обстоятельств, ну и, конечно, о том, что западные люди просто неразумные и беззаботные детишки по сравнению с эмигрантами из России в понимании коммунистической угрозы. То, что корреспондент выслушивал его, не перебивая, и даже оживился один раз и повторил, кивая, фразу насчет соотношения жизни и литературы, вызвало в Гарике добавочный прилив вдохновения и уверенности, что его понимают. Любопытно, что Гарику ни на мгновенье не пришла в голову мысль, почему же корреспондент ни одним словом не упомянул Наяну, ради которой он, вроде бы, пришел: действительно, при чем тут Наяна, если между взаимопонимающими людьми идет такой разговор? И даже позже, когда появилась статья, и, уж казалось, ему следовало бы подумать, он и тогда не подумал, настолько не был способен к реальному пониманию вещей.

Гарик вызвался проводить Капельмана к сабвею (в основном, чтобы добить по дороге две-три мыслишки). У входа в дом им встретилась соседка по дому, красивая девушка, с которой Гарик всегда здоровался, даже как бы игриво ей улыбаясь, но она отвечала ему такой безразличной улыбкой, что было неясно, знает ли она о его существовании. Теперь же она бросила взгляд на Капельмана, и это был совсем другой взгляд. Черт побери, у Капельмана была довольно банальная, усатая по моде рожа, на нем был дождевик и коротковатые узкие брюки, о да, у него был стопроцентный вид американского журналиста, а то, быть может, профессора американского колледжа, и девица среагировала на него, как реагируют самки на самцов своей породы и своего оперения. А у Гарика тут не было никаких шансов.

Гарик вернулся домой, и у него вышло столкновение с женой, потому что та только неопределенно хмыкнула, когда Гарик стал восторгаться журналистом.

– Значит, он тебе не понравился? – спросил Гарик с преувеличенным удивлением, на что жена опять только коротко хмыкнула.

– Интересно, чем же именно? – опять с тем же враждебным удивлением спросил Гарик.

– Я не говорю, что не понравился. Так, ничего. Ничего особенного, журналист.

– А что это такое, журналист? – совсем уже сварливо спросил Гарик, будто жена человек невежественный, – это был его способ оскорблять ее. Но если раньше такие нападки ранили ее, и она удрученно замолкала, то в последнее время, как замечал Гарик, она только морщилась и будто отмахивалась от него, как от назойливой мухи.

– Ну ладно, может я и ошибаюсь. Дай бог. А вообще ничего особенного, не знаю, чего ты ждешь. Ты бы лучше занялся переводом рассказов, тебе вон Ольга рекомендовала ведь кого-то.

Ольга Томпсон была американская журналистка русского происхождения, у которой они были как-то в гостях и которая относилась к Гарику с симпатией.

– Да ну-у, – протянул, отмахиваясь, Гарик. – Это ерунда… эти так называемые рассказы…

– Что же ты хочешь, – сказала жена, которая была по натуре оптимистка и по-прежнему полагала, что Гарик замечательный писатель и что он должен бороться за будущее под солнцем американских возможностей. – Если ты не хочешь быть писателем, пойди работать, ведь у тебя же есть диплом инженера.

Гарику показалось будто жена воткнула в него нож. И, кажется, не в первый раз. И, кажется, не в том было дело, что она действительно хотела, чтобы он пошел работать и приносить домой заработок, а в чем-то более глубинном и тревожном: в каком-то новом отношении к жизни. Он замолчал, потому что ему нечем было ответить. Но поскольку все происходило непосредственно после ухода журналиста, Гарик еще слишком находился в приподнятом состоянии духа, чтобы в этот момент озаботиться расхождением с женой, слишком в нем играла недавняя музыка, та самая музыка, которая, вероятно, играет в рождественском гусе, которому засунули в клюв очередной, и еще даже не последний в его жизни, орех.

Но именно этот орешек вскоре раскололся.

Прежде чем продолжить, однако, объясним ситуацию со стороны. Америка – это огромная страна-остров, и ее нежелание знать что-либо о других мирах напоминает когдатошнее китайское безразличие ко всему, что лежит за китайской стеной. С другой стороны, демократия крайне рыхлая и неопределенная вещь, в ней невозможно рассчитывать, что, потянув за какую-нибудь ниточку, обязательно рассыплешь какой-нибудь карточный домик. Наяна была еврейская благотворительная организация среднего пошиба со среднего пошиба связями. Кто-то там знал Майкла Капельмана, который писал для городского (самого незначительного) раздела в «Нью-Йорк Таймс», и, так как он был уже немолод и до сих пор не поднялся выше, значит, таковы были его скромные возможности. Кто-то попросил Майкла прийти проинтервьюировать эмигрантскую семью, но никто не мог сказать ему, что именно написать по такому, отнюдь не государственной важности вопросу В свою очередь, этот самый Майкл набил себе руку в городских историйках, построенных на основе стандартных сантиментов и стандартной конфликтности, а тут очевидные сантименты и конфликт были: нелегкое налаживание эмигрантской жизни в новой стране; и следовало писать так, чтобы вызвать к эмигрантам сочувствие. Всё это были добрые стандарты и добрые стереотипы, но разве Майкл Капельман понимал, до какого больного места дотрагивается и с какого рода ненормальными людьми он имеет дело?