Когда Красский ушел от Кочевых, Геннадий принялся записывать свой день. Это не был дневник в буквальном смысле слова, но тот жанр его философствований, в котором он собирался при помощи единства чувств и мысли достичь истинной глубины понимания вещей. Как мы уже говорили, писал он быстро и не правил. Он сидел в комнате и стучал на машинке, и Катерина, не терпевшая холода, хотя и закрывала наглухо дверь, да еще затыкала щели, но говорила, что из комнаты прямо-таки исходит энергия, которая заряжает всю квартиру. Комната выходила окнами на лес, как кухня, и окно было полностью раскрыто, по комнате гулял ветер, но ему так было хорошо. На нем был старый его ватник, в котором он ездил в деревню, где снимал избу «у деда». В деревне он разводил летом огородик, который был подмога семье (в особенности картошка и капуста на зиму), но, конечно, он ездил в деревню не столько из-за продуктов, сколько потому, что того просила его душа. Писал он следующее:
«Пропустил день. Вчера ездил с утра на секцию, запасшись греческой грамматикой в качестве духовного противоядия. Заседание вел Почкин, в какой-то момент он говорит: подождем товарища Кочева, пока он занимается мертвыми языками. А я думаю: ах ты, гнида, это твой-то подлый совейтский язык, выходит, живой, а мой Платонов древнегреческий мертвый? Как подумал, так сразу отлегло и даже весело стало: давай, давай, играй в свои игры, мне то что. После секции пошел в «Детский мир», Катерина наказывала купить погремушку для девочки. Шел, чертыхался: ведь это же такой нечеловеческий город, толком не дойдешь-доедешь – расстояния, слякоть, толпа, всем чего-то нужно достать, пихаются. Стоишь три раза в очереди, сперва к прилавку, потом в кассу, потом, чтобы получить. Впал в раздражение на Катерину, бабская психика: вчера была в городе, а не купила, мол, у нее больше дел. Хорошо, захватил белье пойти в баню попариться. Истинное чистилище и благодать, все мелкие мысли вон. Ну, тут опять причина к раздражению: мужики о чем-то заспорили, шайку кто у кого взял, я не понял. Один стал критиковать порядки, злой, оделся и ушел, а мужики между собой: кто таков, надо было документы спросить, вот рабское семя. Пришел домой, рассказал Катерине, а она с ребеночком возится, до того ли ей, и не ответила, только послала пеленки стирать. Я пошел в ванную стирать, и нашло на меня: воспечалился о «добром старом времени» и мужчине – мужике и рыцаре… Но ведь то – социально-патриархальный мужчина. А метафизический – как монах или мудрец – сам все делать должен, быть целостен и не стыдиться быть бабой, делать женскую работу. После стирки, пошел в магазин что-нибудь на обед купить: еще один жанр – мужчина-добытчик. Так вот день и прошел, в светских и семейных занятиях. Не писал я ничего вчера, что необычно для меня, даже пустоту какую-то ощутил: тьфу, вот ведь проклятое буквенное насекомое – профессия. Но я ведь другой жизненный жанр себе выбрал, не писать, а жить и писать, откуда и жизне-мысли мои.
Вот на ребенке в чистом виде – что есть страдание? Игрался младенец на диване. Я сидел с краешку – собой барьер представлял и решал примеры из исчисления господина Декарта. Был бы на моем месте западный философ, он Декаром бы и кончил, не отвлекаясь. В это время вошла мама, поиграла, потискала – и ушла. И начались слезы – такие страдания! И моя мысль тут же, забыв Декарта, отвлекается и производит, что страдание есть лишь лишение наслаждения, а своей субстанции у него нет: оно не есть что-то положительное – так же, как, по рассуждению Августина, у Зла нет субстанции, а оно есть лишь умаление Добра, отсутствие некоего Блага. Вот как я получаю свои мысли из конкретной жизни, мне не нужна подсказка мыслительных людей, а все знаменитые философы ведь что? Ведь философия как творилась? Людьми бессемейными: без жены, без детей, иль совсем где-то это для них побоку. А вместо жены и Жизни любят Софию: она им жена, любовники они Софии (философы). И все учат человечество счастью: как устроить жизнь. А откуда им вполне знать, что потребно человеку? Я же думаю: чтобы человек любил другого, он должен вообще узнать-испытать, что такое любовь. А где ее вырастишь, как не в семье? Ведь и помидоры, и капусту не сажают прямо в открытый грунт, а выращивают сначала в виде рассады – дома, в теплице, в оранжерее, в парнике. Семья и есть то гнездышко, тот горшочек – микрообщество, где все социальные свойства в человеке-ребенке прививаются, взращиваются – в благой атмосфере любви. Так что ему потом, войдя в открытое общество, есть чем любить иного – есть в нем этот очажок, теплота.
Сегодня еще другой день, и с утра у нас эпизод произошел: взошла жена (в нарушение порядка дома и утра моего), прервала и стала говорить, что был врач-ларинголог из нашей поликлиники и что в ушке ничего нет, зачем же звать еще платного ушника из «Семашки», как мать моя советует? Я стал анализировать, отчего у младенца температура вспыхивала и как было в последний раз, когда она вынесла под окно в мою комнату и открыла щель, откуда сухой морозный воздух… Она взбеленилась, ногой пнула мой столик, опрокинула книги и стеклянную раму, на которой пишу. Я стал собирать. И тогда вместо соблазна, который у меня мелькнул, – дать ей пинка или какое еще рукоприкладство, – я взял эту картину под стеклянной рамой, понес к ней в комнату и на ее глазах хлопнул об ее пол: собирай, мол… Какой прекрасный заместитель – эти символические акты разбиения-«убийства»! Освобождают нас от зуда совершать реальные злодейские поступки. И вот уже мне легко на душе, и весело, и свободно – никакой злобы на нее не чувствую, мгновенно от черни освободился. А если б ничего освобождающего не предпринял, клокотал бы, и сколько желчи стало б скапливаться, отравляя нутро! Вот – помахали в мире майи членами призрачными (руками, ногами) и предметами…
Днем пошел в лес дышать, йогой заниматься. А тут друг мой любезный, Красский Гарик идет с собакой. Давно я его не видел, возрадовалось, но и затревожилось сердце: знаю я, что они скоро уедут. Ехал ночью в автобусе мимо их дома, вижу окна их светятся, а ведь скоро погаснут эти окошки для меня! Как подумал, так сдавило рыданием! Но, видно, такая его судьба – перемещаться в пространстве. Я уж здесь укоренился, а он как перекати-поле. И то сказать, нелегко ему: он писатель личный, нутряной, а у нас, если что пробивается в печать неправоверное, то обязательно чтобы с либеральным подтекстом и «общественным значением». А что это такое «общественное значение», с чем оно кушается? Да и не нашел он себя, все ищет, рассказы его, как пол-статуи сделанные, а пол– еще дремлет в материале. А как найти себя человеку, которого ни слова не печатают? Зазвал его к нам на ребеночка посмотреть, да и Катерину он всего раз-два мельком видел: отвергнута ведь она нашим кругом. В любопытном он состоянии находится, истинного самоопределения. Мы ведь здесь в России все сырые, полуфабрикатные от матери-сырой-земли, все тинейджеры, так нам сладко. А он взбунтовался, выбрав уехать, и уже другой человек пробивается. Вишь, в Израиль хочет ехать и воевать готов.
Почитал ему кое-что из моих записей, но тут он, кажется, не очень меня понимает. Мы с ним разные люди, он целиком внутри психеи находится, тонкий психолог, а я космосами рассуждаю. Оттого у него на лице ухмылка, и тут же виноватый вид. И говорит он мне именно так, с виноватой ухмылкой: что ж у тебя про любовь в семье, а маму ты тогда кружкой трахнул по голове тоже от большой любви? И он это в точку попал, что мне ответить? Но человек, который внутри Психей, так и должен: язвительно негативно, ан тут не все. Это вот как Чехов был психологический писатель, а не субстанциальный, оттого у него и пессимизм. Но Чехов – это было уже обмельчание великой русской литературы, я ему на это указал, и он сразу согласился и даже в уныние впал… Но вот что теперь для меня существенно, вот как я начал различать «сквозь магический кристалл» свой путь: нет универсальной логики, но есть ЛОГИКИ НАЦИОНАЛЬНЫЕ, вот оно, откровение, которое, чувствую, поведет меня! Но и не логики даже, а именно образные логики, как каждый народ через создаваемые им образы в мифах, сказаниях народных, а также и окультуренной сознанием литературе выражает присущую ему логику мышления… Вот мне работа на следующие годы, вот мое «новое слово»! А если и не новое, если, как кое-кто говорит, я выдумываю деревянные велосипеды, какая разница? Какая разница, ЕСЛИ ЭТО ПРИНОСИТ МНЕ СЧАСТЬЕ, а логика и рациональное мышление не приносили, а только связывали по рукам и ногам своими обязательствами?»
Глава 29Русский еврей встречает немецкого еврея, и что из этого выходит
Мы, однако, слишком уклоняемся в прошлое. Вернемся в Нью-Йорк к Гарику Красскому. Прошел уже почти год, и перед ним все необратимей проблема, что ему с собой делать. Наяна все еще платит пособие, но это не будет продолжаться вечно, и ему нужно устраиваться на работу. Пока что он выгуливает соседских собак за доллар в час, но это не работа. Жена пожимает плечами и спрашивает с ее характерным коротким смешком, почему он не хочет работать по специальности, если не инженером, то хоть чертежником. Сама она уже бегает по урокам, ездит в Гарлем, в музыкальную школу для бедных детей, где ей платят гроши – но она и не думает жаловаться, и это каким-то образом начинает разделять их. Еще больше их разделяет ее короткий смешок. Когда-то он нравился Гарику, но тогда он был обращен на других, а теперь на него самого, и Гарик растерян, не знает, как ему реагировать. О работе по специальности ему страшно и подумать: даже в Советском Союзе, где все вокруг говорили по-русски, он не мог стать инженером-проектировщиком, влача в конструкторском бюро жалкое и унизительное существование, – как же он может рассчитывать на инженерство здесь. Его начинает физически тошнить от страха и безнадеги, когда он думает о своем дипломе. Нет, нет, он не помышляет о работе по специальности, он покорно согласен на любую работу. Несколько месяцев назад, когда его время от времени еще вызывали корректировать тексты в переводческом бюро, он встретил там старого сокурсника, который именно был заказчиком этих переводов. Сокурсник был одет в костюм-тройку и курил сигару. Он стал давать Красскому советы не унывать и продолжать пробиваться.