Спаси нас, доктор Достойевски! — страница 97 из 128

– Я входил в офисы, натягивая рукава пиджака, чтобы не было видно потертые манжеты моей рубашки, ну и что? – говорил сокурсник. – Главное уверенность в себе! Дрейфить не нужно!

Со своего стула Гарик смотрел снизу вверх на сокурсника, ничего не отвечал, и ему казалось, что тот куда больше напоминает персонажа из рассказов О’Генри, чем бывшего знакомого, такова теперь между ними разница. В Гарике еще жила тайная заносчивость, что он принадлежит к русской культуре, от чего ему трудней – а люди наподобие его сокурсника не принадлежат ни к чему кроме их голого и примитивного «я». Но эта заносчивость только порождала уныние – или уныние было необходимое качество русской культуры, эдакий довесок к ней (наподобие орденов на груди ветеранов войны)? Как бы то ни было, Наяна уже два раза устраивала Гарика на работу, но оба раза что-то странное происходило с его существом, и он терял работу.

В первый раз его послали в какое-то заведение (то есть бизнес) в нижнем Манхэттене, где печатали персональные конверты на заказ. Работа показалась ему несложной: он должен был под линейку, так чтобы параллельно, наклеивать на вычерченный на бумаге конверт разные именные данные, названия фирм, имена людей, затем этот макет шел в печатное размножение. Гарик взялся за работу с воодушевлением, потому что она была заведомо легка: он знал, что у него хороший глазомер, что он хорошо чертил и даже рисовал, когда учился в институте. Он даже поспешил похвастаться своими способностями мастеру по имени Стэнли, когда тот показывал, что нужно делать. Однако часа через два Стенли подошел к нему с линейкой и угольником в руках и показал, что все наклейки чуть-чуть перекошены. Гарик с упавшим сердцем глядел на макеты и ничего не понимал: как же у него так вышло? Ведь он умел когда-то заметить миллиметровое отклонение от параллельности на полноразмерном чертежном листе, а тут такое! Он бросился суетливо переклеивать, но теперь в глазах у него стоял туман, все валилось из рук, и он еще больше перепортил. В конце дня его расчитали.

– Нам нужен человек с опытом чертежника, – повторил Стэнли слова, которые произнес утром: выходило, что в добавок ко всему Гарика принимают за обманщика, и ничего доказать было нельзя.

В другой раз куратор послала его в какую-то, как она сказала, лабораторию в пустынном районе Лонг-Айленд-Сити. Разыскав номер дома, Гарик уперся в дверь, забранную густой решеткой. Он долго ждал, пока ему откроют, дохленькая девушка провела его по узкой лестнице на второй этаж, и он оказался в помещении, по протяжению которого тянулся длинный стол, заваленный каким-то металлическим ломом. Гарик представился хозяину, симпатичному худощавому человеку из Румынии, который довольно прилично говорил по-русски и вообще симпатично улыбался (практически свой человек!). Гарик тоже стал улыбаться и даже решил пошутить.

– А это, наверное, все золото? – сказал он, кивая на металл.

– Да, – ответил хозяин, и в первый момент Гарик решил, что тот тоже шутит, и только во второй момент до него дошло. Лаборатория оказалась «лабораторией» по выделке зубного золота, и Гарика поставили взвешивать различные дозы драгоценного металла для протезов. После истории с конвертами у Гарика было плохое предчувствие, и он оказался прав: он продержался на этой работе три дня, и то только потому, что хозяин, добрая душа и сам эмигрант, сочувствовал ему и не выгнал после первой ошибки, как того хотел его напарник. И опять же непонятно, как он мог ошибаться. Ведь он непрерывно с внутренней дрожью перепроверял себя, как когда-то на экзаменах по химии. Вот он брал пинцетом из коробки гирьки, клал их на чашу весов, перепроверял их вес, записывал, уравновешивал кусочками золота, снова проверял, какие гирьки использовал, и клал их обратно в коробку (а на коробке был отмечен вес каждой гирьки, перепутать было невозможно), и так далее и так далее. Потом он составлял колонку цифр из результатов взвешивания и подбивал сумму на калькуляторе, снова проверял… что тут говорить. Все было перед ним, налицо и в его руках, все контролировалось его умом, который знал опасность и находился в состоянии повышенной готовности… о да, его ум, казалось, мог обозревать картину целого и его частей, а между тем случалось непредвиденное и необъяснимое, которое становилось фактом, в то время как ум и способность рационально мыслить и действовать, уходили в область химеры. Или это тоже было одним из следствий, точней атрибутов принадлежности к русской культуре? Еще одним видом испытания, вроде тех, которые проходят масоны или члены других тайных обществ, чтобы доказать свою способность принадлежать только к ним?

Как бы то ни было, таково было положение Красского к тому времени, когда состоялось описанное выше газетное интервью. Мы рассказали только об одной стороне последствий этого интервью – так сказать, внутриэмигрантской стороне. Но была еще другая – американская – по результату прямо противоположная первой. Интервью было напечатано как раз перед еврейской пасхой, и возбужденные ньюйоркские евреи стали звонить и приглашать Красских на праздничные обеды. Надо сказать, что Гарик, попав в Америку, испытал по отношению к евреям сильное чувство вины за свое к ним прежнее отношение. Что – опять – двояким образом было следствием принадлежности к русской культуре, а также следствием определенных качеств его натуры. Как человек предназначения, он испытывал инстинктивную неприязнь ко всякой принадлежности к группировкам, разбивающим целое на части. (Любопытно, как трактует такую психологическую черту фрейдизм, – если вообще толкует, – хотя ведь он все берется толковать; мы, впрочем, уверены, что, если трактует, то критически негативно, потому что такая черта действительно близка к мышлению иллюзиями и присуща людям, склонным к благоговению перед чем-то абстрактным и идеальным, трансцендентным и иллюзорным – то есть несуществующим.) Как бы то ни было, еще с юношеских лет, как только его еврейские друзья начинали жаловаться на антисемитизм, Гарик смотрел на них с неодобрением, даже неприязнью, ему казалось, что они преувеличивают и ищут оправдания своим слабостям и неудачам. Скорей всего, в девяноста из ста случаев его друзья были правы, но разве в правоте тут было дело. Идея еврейства как самостоятельности, представала перед ним в образе тех самых жалких стариков около синагоги и еврейского кладбища, а кроме того, спекулянтов или продавщиц газированной воды в Одессе, между тем как истинно культурные евреи, с которыми он знался, чем культурней и тоньше они были, тем меньше были «евреи». Но в Нью-Йорке он вдруг увидел нечто совсем другое. Он увидел в фойе Метрополитен-оперы, Карнеги-холла, в залах музеев и различных политических собраний прямо-таки очень много евреев с кипами на головах, но эти евреи выглядели отнюдь не как те, что толпились около синагоги в Одессе, но как те, кого он встречал в фойе зала московской консерватории. Какая поразительная разница! Гариково сердце, которое было вытренировано, с одной стороны, смотреть на евреев будто из шестнадцатого века, а с другой – быть всегда готовым к покаянию и чувству вины, затрепетало. Тут же он бросился перед ними ниц и начал очень положительно философствовать на еврейскую тему (по-прежнему никого из них не зная конкретно и исходя из априорных обобщений и априорной экзальтации).

Потому он не стал возражать, когда в первое лето их пребывания в Нью-Йорке на них низверглась прозелитствующая толпа любавических хасидов и забрала сына в летний лагерь (Красский имел весьма смутное представление, кто такие хасиды, за исключением того, что среди них половина была выходцы из России и говорила по-русски). Опять же, верный тем самым благоприобретенным в сов-цивилизации высокостям, Гарик, когда пришло время сыну определяться в школу, предложил ему выбор (гордый своей терпимостью) – либо русскую гимназию (то есть православное образование, которое, конечно же, он предпочитал), либо иешиву (хедер то есть). Но сын, как порой свойственно подросткам, подметил в отце ту неестественность, ту туфту, которую (как мы говорили) отец и сам в себе подмечал, и потому безошибочно-враждебно выбрал хедер. И не только хедер, но и вообще чисто практическую (политическую) групповую еврейскость, к которой Гарик испытывал неприязнь, и жена тут объединилась с сыном. (Таким людям, как Красский, с их неуверенностью во всем, что им кажется правильным и верным, с их постоянным недоверием и перепроверкой всех своих первоначальных импульсов и вкусов, вообще нужно запрещать жениться и заводить потомство, потому что – какого рода авторитетом они могут послужить детям?) Теперь у них в доме был заведен по требованию сына кошерный стол, в чем им усердно помогали религиозные соседи-евреи – как же, нашего полка прибыло, благослови нас Б-г, и вот русские евреи, которые столько лет были отрезаны от своих братьев по крови, начинают обучаться тому, как быть настоящими евреями!

Пасхальные обеды, на которые их приглашали, были, конечно, нечто совсем другое по сравнению с пасхальными обедами, которые устраивала его мама в Одессе. Гарик еще помнил дедушку, с которым ходил в мацепекарню сдавать муку на обмен, и помнил роскошь обедов и даже помнил, как до войны дедушка, перед тем, как начать есть, стал вдруг протяжно распевать что-то на еврейском языке, а маленького Гарика с другим еще мальчиком охватил такой неудержимый смех, что их выставили из-за стола.

Теперь он вовсе не смеялся над подобными пением и декламацией, потому что в них был тот самый высокий смысл, к которому он относился с пиететом, между тем как пасхальная еда у американских евреев была просто ужасна. Но его удручало, что церемониальность иудаизма, эта хагада в одно ухо ему входила и из другого выходила, ничего не оставляя в памяти, за исключением, пожалуй, того самого эпизода со «злым сыном», который умышленно говорит о евреях вместо «мы» «они». Когда евреи читали это место хагады, объясняя его присутствующим за столом детям, Гарик старался особенно сладко улыбаться и старался очень искренне в душе не думать, на кого именно походит этот сынок-выродок. Теперь он так философствовал: долой это примитивное пастернаковское «все евреи должны креститься», мир гораздо сложней, и евреев, может быть, даже следует оставить в покое! Вот как новаторски поворачивал наш герой, предавая образ мышления московских лет своей жизни. Эта мысль приносила ему удовлетворение, потому что открывала какие-то новые горизонты, и он чувствовал, что в умственном смысле действительно куда-то идет по жизни (в отличие от реального по ней движения).