Спаси нас, доктор Достойевски! — страница 99 из 128

Через несколько лет после их знакомства в США стало назревать мелкое политическое осложнение: президент Рейган был приглашен в Западную Германию и собирался возложить в городе Бидбурге венок на могилу Немецкого солдата. Пресса пронюхала, что это на самом деле могила эсэсовцев, евреи подняли шум, но Рейган, благодушный невежда, умел плевать на прессу и даже на евреев, и все равно собирался возложить венок. Придя к Красским, Майкл в своей немецкой методической манере, не торопясь и значительно шевеля усиками, объяснил Гарику, что Вафен СС на самом деле было не то зловещее СС, которое заведовало концлагерями и расстрелами, а чисто воюющее, так что с объективной (той самой, милой сердцу Гарика всеобщей) точки зрения выходило, что Рейган не так уж был неправ, что хотел возложить венок. Таков был Майкл Вышегрод в своем лучшем виде: философ, преданный объективной истине, как то положено наследнику традиции Канта и Гегеля. Но каково же было удивление Гарика, когда ровно через два дня Майкл сообщил ему (и опять в той же неспешной манере), что по направлению какого-то еврейского комитета, именно как немецкий еврей, он едет в Бидбург протестовать против рейгановского визита. Но как же так… начал Гарик, но оборвал себя, потому что почувствовал какую-то неловкость. Зачем Майклу надо было приходить к нему и с таким таинственным значением рассказывать, кто такие были Вафен СС, а теперь холодно непонимающе смотреть на Гарика, когда тот запинается с недоумевающим вопросом? Тут было что-то неприятное, будто сперва Майкл щеголял своей способностью независимо мыслить, заранее зная, что независимое мышление в конечном счете играет в его жизни малую роль. Так ли мыслят военные люди? – этого Гарик не знал. Майкл Вышегрод преподнес Гарику Красскому внезапный урок, и в успехе этого урока сыграли роль два обстоятельства: во-первых, то, что Майкл был немец, во-вторых, то, что он был еврей. Оттого, что Майкл был размеренный немец, оттого, что его натура не проявлялась на диониссийском уровне (слабости страстных людей всегда выглядят симпатичней), он особенно выглядел как марионетка, а не как живой человек – как инопланетянин, принявший человеческий облик в научно-фантастическом фильме. Конечно, любая армия в известном смысле состоит из людей-марионеток или людей-роботов, но Гарик ведь дружил не с армией.

С другой же стороны, потому, что Майкл был еврей, Гарику невозможно было соблазниться романтической тайной «иного» – слишком тут все было «близко к телу».

Мы употребляем слово «тело» с некоторой издевкой, потому что единственная книга, которую издал Майкл Вышегрод, называлась «Корпоративная общность иудеев», и в ней доказывалось, что евреев объединяет не только общность на духовной основе (религия, этика и проч.), но и близость телесная, как то черты лица, походка, жесты. Таков был Майкл Вышегрод, немецкий еврей и типичный еврейский романтик наподобие Мартина Бубера, которому он, кстати, поклонялся и с которым познакомил Красского. Размеренный романтик, как то положено всякому честному немцу и, следовательно, честному немецкому еврею (и кто может угадать, сколько дионисийских соплей порой таится под таким размеренным обликом?). Да и вообще, кстати, разве евреи, которые в течении тысяч и тысяч лет неизменно повторяют на Пасху «в следующем году в Иерусалиме», не поголовно все романтики? И разве государство Израиль, которое вывозит из Африки какое-то племя только потому, что то исповедует иудаизм и будто бы являет собой потерянное колено Израиля (идиотская с точки разума вещь), не романтично в своей сути? И вот ходят по Израилю полуголые черные люди, и смотрят на них недоуменно и с некоторым даже ужасом бледные, рахитичные от долгого инбридинга, пейсатые обитатели Меер Шаарима, в свою очередь, облаченные в немецкую одежду 16–17 веков, и что же: Майкл Вышегрод хочет уговорить вот этих ашкеназских пейсатиков, что вон те черные дикари их телесные братья?

Как-то, в самом начале знакомства, друзья сидели в еврейской забегаловке на Лоу-Ист-Сайд, и Гарик, указав на вошедшую группу евреев, сказал Майклу с оттенком восторженности: ну конечно, я чувствую родственность с этими людьми из-за их жестов, походки – и Майкл удовлетворенно кивнул. Эмигрант Гарик от одинокости впадал в экзальтацию от узнавания знакомого в незнакомом (вошедшие были ашкеназские евреи, выходцы из России и Польши), и ему было приятно подчеркнуть то направление мысли, ту метафизику, которая объединяла его в этот момент с американским другом, но его друг думал, что Гарик действительно и навсегда проникся его точкой зрения.

Примерно в это время Гарик обнаружил у кого-то из знакомых книжку ранних статей Бубера на русском языке, и чем-то знакомым пахнуло от них, какой-то знакомой стилистикой, даже буквально знакомыми словесными оборотами – тут же он понял, что эти статьи напоминают ему статьи русских идеалистических мыслителей примерно того же периода времени. Как много там было общих и многословных сентенций! (Гарик чувствовал теперь, что многословность с мистико-романтическим напором больше не действует на него, что он устал от нее – а ведь еще три-четыре года назад в Москве она была аксиоматична!) Примерно то же самое, что Бердяев или Булгаков писали о православном христианстве, которое, конечно же, было самой «верной» верой, Бубер писал об иудаизме и еврейском избранничестве. Он восхвалял любовь евреев к евреям как замечательное мистическое свойство, совсем как русские почвенники и славянофилы превозносили свою любовь к многострадальному русскому народу, и он имел романтическую надежду, что в будущем государстве на Святой земле, возникнет особенный, улучшенный (высокоморальный, высокоэтический, гордый, независимый, без комплексов, и проч., и проч.) вид евреев, который будет как «свет в глазах человечества», и потому он брезгливо протестовал против того, чтобы пускать в Палестину евреев, которые просто бегут, спасая шкуру от погромов или немцев, нет, нет, новый тип еврея может возникнуть только из тех, кто сознательно приехал на землю предков по имя сионистской идеи. Вот какого рода романтик был Мартин Бубер, и весьма возможно, что ему понравилась бы книжка его поклонника Майкла Вишегрода (нац-романтик видит нацромантика издалека).

Но Красский не был романтиком, он только довольно часто попадал под влияние романтиков, не умея отделить их восторженность (к которой он был склонен) от их романтизма. Как еврей Гарик не чувствовал себя свободным в своей собственной русской культуре, вот что еще было причиной его романтизации романтики русского национализма. Между тем по отношению к евреям (культуру которых на самом деле он знал неизмеримо меньше) он чувствовал себя свободным и потому сразу мог в данном случае распознать, с чем эта штука (нацромантизм) кушается, чего она стоит. Таким образом, знакомство с Майклом Вышегродом принесло ему неоценимую пользу и освободило от многих принятых на веру стереотипов, и тогда он, обернувшись, смог и на Россию свободней, без всяких сентиментальных шор, посмотреть.

О да, Гарику следовало быть благодарным Майклу Вышегроду. Опять же, этот человек, по-видимому, истинно привязался к Гарику, хотя, если бы Гарик не был евреем, этого не могло бы случиться. С другой еще стороны, надо сказать, что, с точки зрения Майкла Вышегрода, он, по сути, пригрел гадюку на груди (такова зачастую расплата романтиков), потому что в начале знакомства Гарик был один человек, а в конце – совсем другой. Так что, видите, уважаемый читатель, мы несколько путаемся в числах, говоря как будто бы всего о двух людях: недаром слово «двоится» в русском языке отдает тревогой неопределенности. Вначале Гарик еще был свеженький (нетронутый) продукт русской национал-идеалистической мысли, которая вполне стыковалась с национал-идеалистической мыслью Вышегрода, но в конце он был оскалившийся презрительной ухмылкой «злой сын» из хагады, которого следует отвергнуть и забыть. Вначале Вышегрод думал, что понимает, как именно следует разговаривать с новым другом, и получал от этого особенное удовольствие, потому что среди его американских друзей не было людей, столь наивно склонных к абстрактным рассуждениям на «вечные темы» и столь невежественных во всем, что касалось текущих жизненных конкретностей. Он мог кивать головой, когда Гарик пускался в тирады против засилья телевизионной рекламы, но ему казался нелепым преувеличением демонстративный отказ приятеля смотреть на этом основании телевизор, причем не какую-нибудь развлекательную дешевку, но даже серьезные политические передачи. То же самое и с прессой. Вышегрод, будь он хоть тысячу раз немецкий человек и профессиональный философ, слишком привык читать каждый день «Нью-Йорк Таймс» – как, впрочем, несомненно, привыкли читать свои серьезные газеты профессора философии в Германии. Но вот Красский, наконец, выучился читать по-английски, и как-то Вышегрод упомянул в разговоре недавнюю статью статью в «Нью-Йорк Таймс», а тут Красский, пренебрежительно сморщив лицо, заявил, что «Нью-Йорк Таймс» ему надоела, он давно уже читает газету только в редких случаях, чтобы не забивать мозги политикой и пропагандой фальшивой срединности. Разумеется, Вышегрод умел видеть различия между романом Достоевского и газетной статьей, но такой средневековый радикализм озадачивал его. Знакомство с Гариком оказалось для него чем-то наподобие знакомства укротителя животных с великолепной особью дикого животного, которое следует приручить (то есть вернуть в веру отцов). Он понимал, что должен быть осторожен, что Гарик не совсем обычный человек, но тем более захватывающей казалась ему его задача. Конечно, все не было так линейно-упрощенно, и Вышегрод искренне привязался к Гарику и даже сказал ему однажды, что ему приятно находиться рядом с ним, даже если они не беседуют. Но он был слишком солдатом своего иудейского бога, и был им слишком давно, чтобы отказаться от подобной мечты. Как раз в годы дружбы с Красским в его жизни случилось несколько в этом смысле личных побед, которые укрепили его на выбранном пути.