Спасибо за огонек — страница 26 из 45

твенный, на мой взгляд, надежный союз — это союз Соединенных Штатов и России, но на другой стороне могут находиться Китай и Франция или Китай и Англия. Возможен также вариант Соединенные Штаты — Россия против Германии — Японии. В общем-то, и это было бы не так уж абсурдно. Однажды такое уже было, верно? Недаром это прозвучало для меня как нечто знакомое. И я говорю себе: если целой нации, великой, грозной нации, непреодолимые препоны не дают быть в согласии с самой собою, следовать своей собственной истории, идти по пути, который она сама себе наметила, то как могу я, жалкая мышь в мышиной норе одиннадцатисортного пошиба, — как могу я претендовать на то, чтобы быть в согласии с самим собою, следовать своей собственной истории, держаться линии, которую я сам себе наметил? Причем еще неясно, наметил ли я себе какую-то линию, я в этом что-то не очень уверен. Ведь, если, например, я говорю: я не буду встревать в грязные дела, или я не буду красть, или я не буду убивать, или я не буду есть мясо, это значит не наметить себе линию, а только избегать некоего типа поведения. К примеру, монахиня или гангстер — вот люди, наметившие себе линию, люди, избравшие свою судьбу. Бог — автомат монахини. Автомат — бог гангстера. Но, пожалуй, подобных примеров наберется не так уж много. Журналиста, например, дергают всяческие известия, дергает шеф, дергают чужие интересы. Откуда ему взять время, чтобы наметить себе линию? Служащего усыпляет рутина, усыпляют игривые анекдоты, усыпляет лотерея; чтобы наметить себе линию, ему надо бы проснуться, а это так неприятно. Рабочего держит в напряжении экономическая ненадежность, он дерет горло во время забастовок, он ненавидит хозяев; чтобы наметить себе линию, ему надо сохранять ясность ума и спокойствие, а это невозможно. Капиталиста гипнотизируют цифры, от колебаний денежного курса у него открывается язва желудка, он страшится социальных движений; чтобы наметить себе линию, ему надо бы не вцепляться в свой денежный мешок зубами и когтями, а это тоже невозможно. Меня же, например, томит, угнетает отсутствие полноты в любви, мучит неизбежная зависимость от Старика, в меня впивается м-с Рэнсом со своим бешенством матки и заставляет меня служить ей роботом; чтобы наметить себе линию, мне надо бы обладать неким зарядом героизма, а его у меня нет. Правда ли, что и герои испытывают страх? В таком случае, возможно, и я мог бы стать героем; что до страха, он у меня есть. Какой самый давний из моих страхов? Ну конечно, темнота с ее мухами-чудовищами. Потом тот день, когда я шел с тетей Ольгой по улице Ланус или, может быть, Лесика — в красном пуловере — и кто-то закричал: «Корова, берегитесь коровы». Тетя Ольга и я, а было мне восемь лет, оглянулись — огромная корова мчалась на нас вроде бы галопом, мыча и мотая головой из стороны в сторону, и я вспоминаю, что ее передние ноги показались мне ненормально тонкими в сравнении с огромной головой и разверстой слюнявой пастью, из которой вырывалось какое-то заикающееся мычание «у-у-у». «Корова, берегитесь коровы», — кричал позади нас мужчина в берете, размахивая руками. «Уберите малыша, донья, видите, какая она бешеная». И тут тетя Ольга, будто проснувшись, выказала неожиданное проворство. Она пристально посмотрела на ограду, у которой мы находились, перекинула через нее свою сумку, затем одну ногу, затем все туловище, затем другую ногу, затем схватила меня и подняла вверх, бормоча: «Боже мой», и я увидел, как корова пронеслась под моими ногами в белых туфельках с перепонкой и пуговичкой, которые я терпеть не мог, считая их совершенно неприличными для моих почтенных восьми лет. Когда первый страх прошел, тетя Ольга чуть не упала в обморок, ей пришлось зайти в ближайший дом, и там ей дали чего-то укрепляющего, а я, тараща глаза, рассказывал всем про нападение чудовища, явно более осязаемого, и реального, и подлинного, чем мухи, которых я в моей темной комнате воображал гигантскими. После того минутного страха я перестал бояться мух. Но были и другие страхи. Когда я в доме на углу улиц Куарейм и Пайсанду переболел тифом и на второй день после того, как мне разрешили гулять, шатаясь переходил улицу, я вдруг, обернувшись, увидел прямо перед собой, в десяти сантиметрах от моих глаз, автобус, который разгонялся, чтобы одолеть подъем, я успел отпрянуть назад, но, уж не знаю, какой своей частью, автобус стукнул меня по бедру и подбросил вверх так, что я пролетел над тротуаром и ударился о стену дома. Страх был недолгий, всего секунды три, пока я видел надвигающийся на меня автобус. Удачный несчастный случай, сказали все, в том числе бедняга водитель, который снял шляпу, чтобы охладить вспотевшую голову, и повторял одно: как ему удалось? как ему удалось? Я не знаю, как мне удалось, сказал я теми же словами полицейскому, но никто не спросил, было ли мне страшно, а на эту тему я мог бы много чего рассказать. И еще был случай в самолете компании «Пан-Америкен», когда послышался особый шумок и…

— Как дела? Ты ехал по Рамбле или по Канелонес?

— По Канелонес, но движение было адское, Какой-то дурень выскочил у меня перед носом на перекрестке с улицей Магеллана, мчит — и в ус себе не дует, будто в каком-нибудь Пасо-де-Торос[119].

— У тебя просто мания ездить по Канелонес. По Рамбле и спокойней, и безопасней.

— Я всегда так и делаю. Но сегодня был сильный ветер, и один клиент предупредил меня, что на Рамбле забрызгивает водой из-за волнения на море. А я только недавно мыл машину.

— Уго ты видел?

— Нет.

— Он звонил сегодня утром и сказал, что, если будет время, зайдет в агентство.

— Может, он и заходил, но я оттуда уехал в пять часов, надо было поговорить со Стариком.

— Как поживает твой отец?

— Хорошо. Возможно, заглянет к нам завтра. Передавал тебе привет.

— Надеюсь, вы не спорили?

— Нет. Почти нет.

— Неужели ты не можешь не ссориться с отцом?

— Но сегодня мы почти не спорили. Конечно, трения всегда возникают. Ты же знаешь, мы с ним очень разные люди.

— Вся беда в том, что ты упрямишься, не уступаешь.

— А он?

— Он старый человек. Не станешь же ты требовать, чтобы он в свои годы изменил образ жизни.

— Сусанна.

— Что?

— Скажи, пожалуйста, как бы ты отнеслась к тому, чтобы переменился я?

— В чем?

— Во всем.

— По отношению к отцу?

— Нет, во всем.

— Я тебя не понимаю, Рамон.

— Понять нетрудно. Например: если бы я закрыл агентство, вернул Старику все, что он мне ссудил, начал бы все сызнова и, конечно, с нуля, без всякой помощи.

— Слушай, Рамон, извини, но сегодня у меня нет настроения шутить. Я уже два дня без прислуги, все хозяйство на мне. Поверь, я очень устала. Извини, что меня твоя шутка не рассмешила.

— Это не шутка.

— Говорю тебе, Рамон, я устала. Даже голова немного разболелась.

— Ну конечно, успокойся. Это была шутка.

— Надеюсь, ты не думал, что я приму ее всерьез.

— Ну да, просто захотелось разыграть тебя. Я агентство не закрою. И деньги Старику буду возвращать в рассрочку, как делал до сих пор. Все будет как всегда.

— Не понимаю, Рамой, что с тобой происходит. Ты говоришь вещи сами собой разумеющиеся таким тоном, будто это какая-то нелепость.

— А может, и нелепость.

— Что ты намерен сейчас делать?

— Приму душ. Почитаю. Выпью виски.

— Когда ужин будет готов, я тебя позову.

— Замечательно.

Да, я готов утверждать: уступчивое благоразумие, желание, чтобы все шло как прежде, — именно это и есть нелепость. Я не герой и ни капельки на него не похож. Стоило Сусанне не поверить, что я говорю серьезно, и я сам перестал себя принимать всерьез. Я не расположена шутить, сказала она, и этого было достаточно, чтобы мои слова прозвучали для меня самого нелепо. Просто я сам знаю, что не изменюсь, что не приму никакого важного, драматического решения. Пока все только в мыслях, пока это игра воображения, я чувствую в себе отвагу, мне чудится, что вот-вот я решусь и сделаю скачок, но, когда приходит время действовать и взять на себя ответственность, тут на меня нападает необъяснимый страх, панический ужас, вроде того, что в детстве, когда мухи превращались в чудовищ или когда мчалась бешеная корова, и в двадцать лет — при виде поезда с глазом циклопа, и в двадцать пять, когда автобус подбросил меня в воздух. Не могу с уверенностью сказать, страх это перед бедностью, или перед опасностью, или перед презрением людей. Возможно, это страх еще менее достойный. Возможно, это просто боязнь неудобств, боязнь лишиться комфорта. Ведь, когда я думаю о том, что жизнь у меня серая, скучная, рутинная, я не забываю, что рутина состоит из многих малозначительных, но приятных вещей. Будь я человеком гениальным, или обладающим властью, или попросту влюбленным, они для меня не имели бы значения, а важным было бы мое произведение, или применение моей власти, или полнота моей любви, но так как в моем случае ничего этого нет, то малозначительные, но приятные вещи становятся перворазрядными стимулами. А именно: машина, мой кабинет здесь, в Пунта-Горда, с хорошей библиотекой и видом на море; эта ванная комната, облицованная зеленой и черной плиткой, с мощными водопроводными трубами и большим смесителем и с объемистой ванной округлых женственных очертаний, ванной, которую мог бы рисовать Матисс; мои безупречные сорочки, мои выутюженные костюмы, мои галстуки из натурального шелка, картины любимых художников в кабинете и Б гостиной; два стаканчика виски перед ужином, терраса дома с немыслимым покоем летнего вечера; моя стереофоническая система с отличными танго, отличными блюзами и отличным Моцартом; фотоаппарат «Роллейфлекс» и к нему красивый чемоданчик с набором фильтров и прочих принадлежностей, которыми я никогда не пользуюсь; художественные альбомы фирмы «Скира», столовые приборы шведской стали. Я люблю, чтобы вокруг меня были красивые вещи. Очень ли это тяжкое преступление? Я бы не хотел иметь деньги для того, чтобы они к