Ася приняла это решение и сразу уснула.
ОБИТЕЛЬ МИРА И ПОКОЯ
Если бы у Павла спросили, как он добрался до вокзала, расставшись с Асей, в какие переулки сворачивал, какие улицы переходил, как на метро ехал, он, наверное, не смог бы ответить.
Вот и наступил час решительного объяснения, которого он ждал и страшился. Теперь все!
— Из этого рыжего чертенка ты собираешься сделать богоданную супругу отца Павла? — спросил, посмеиваясь, Добровольский, после того как они встретили Асю в городе. — Ну, знаешь, легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, помяни мое слово.
— Это не твое слово. Это из писания, — ответив Павел, стараясь говорить так, будто его этот разговор не волнует.
— Из писания? Тем более, — сказал Добровольский, а потом неожиданно сочувственно протянул: — Трудненько тебе придется... Вот ведь как оно бывает: «Чему посмеяхомся, тому же и послужиша». А она ничего. С изюминкой! Да ведь сказано: чем труднее отречение, тем более заслуга. На том свете зачтется.
Добровольский любил начать на лексиконе бурсаков, потом ввернуть словечко из своего вполне светского прошлого, а кончить чем-нибудь наставительным и отдающим божественностью. Впрочем, во всех своих трех манерах попеременно он говорил только с Павлом и то с недавних пор. Вот и сейчас он, щеголяя памятью, процитировал:
— «Мед источают уста чужой жены, и мягче елея речь ее. Но последствия от нее горьки, как полынь, остры, как меч обоюдоострый. Держи дальше от нее путь свой и не подходи близко к дверям дома ее». Неплохо! А? Соломона не зря прозвали мудрым!
— При чем тут чужая жена? — возмутился Павел.
— Не все, мой влюбленный друг, надо понимать в прямом смысле. А в переносном она тебе, увы, чужее чужой. Жаль, грамматика так оказать не позволяет.
— Ты можешь больше не говорить со мной об этом? — хмуро спросил Павел.
— Я-то могу. Ты не можешь! — уверенно ответил Добровольский.
И он был прав: Павлу хотелось говорить об Асе. Больше говорить было не с кем, и он говорил с Добровольским: все-таки тот по-своему неплохо к нему относится.
Добровольский слушал Павла терпеливо, внимательно, а однажды с интересом спросил:
— А ты ей все про себя рассказал?.. Молчишь? Понимаю. А ведь рано или поздно придется ей рассказать. Вот тогда попрыгаешь. Отступился бы сразу, а?
Добровольский был прав. Но именно потому, что он был прав, у Павла после таких разговоров безнадежно портилось настроение. Он понимал, что так нельзя, но все оттягивал и оттягивал решительное объяснение с Асей. И вот оно позади. Она сама начала этот разговор, сама повернула его так, что им пришлось расстаться. И очень хорошо! Все равно это не могло продолжаться. Все равно это должно было кончиться...
Павел вдруг увидел прямо рядом с собой, отделенное только стеклом, перекошенное лицо шофера: оказывается, он так задумался, что едва не попал под машину.
Странно, он не успел почувствовать страха. А ведь пройди машина еще каких-нибудь пять сантиметров или сделай он шаг чуть подлиннее — и лежал бы сейчас на мостовой уже не человек, только тело.
Как бы страдала Ася, если бы он попал под машину и до нее дошла бы весть об этом!
«Тогда бы узнала! — подумал Павел и тут же упрекнул сам себя: — Мыслишка детская!»
Когда он был маленьким и его что-нибудь обижало, он представлял себе: вот возьму и сейчас немедленно умру, и пусть все поймут, как они виноваты! «Вполне детская мысль. И, кажется, не вполне христианская».
Впрочем, он до сих пор, несмотря на долгие беседы с духовником, так и не научился отличать свои нехристианские мысли от христианских. С тех пор как он пришел в семинарию, вопросов, на которые он не знал ответа, не убавилось, а прибавилось. Теперь хоть не нужно думать, как будет с Асей: она все решила за двоих, сама и сразу.
Он даже не успел сказать ей, что впервые отпущен в город с субботы на воскресенье к дальним московским родственникам в поощрение за успехи. Павел собирался, проводив Асю домой, зайти к ним, переночевать, а завтра с утра снова повидаться с Асей. Он не хотел говорить ей об этом сразу, объявил бы на прощание: «У меня завтра еще полдня свободных. Полдня!»
Ася просияла бы глазами, а потом спрятала бы это сияние и спросила лукаво: «А тебе не будет скучно со мной так долго?»
Не нужно об этом думать. Не об этом нужно думать. Думать нужно о том, как она рассмеялась, когда он, Павел, сказал, какой себе выбрал путь в жизни.
Все! И очень хорошо, что все. Он теперь сможет свободнее разобраться в своих мыслях. Нет, ни к каким родственникам он не пойдет. Он наперед знает все, что там будет: тетка Ксения перекрестит его и начнет кормить. И покуда он будет есть, станет глядеть на него, подпершись и жалостливо вздыхая. А утром, когда он выйдет умываться в кухню, соседи начнут переглядываться за его спиной: «Семинарист!»
Сегодня он этого не выдержит. Домой! Только домой! А где теперь его дом? Его дом теперь в общежитии, в лавре.
Павел пришел на вокзал за минуту до отхода электрички: едва успел проскочить через калитку, которую уже запирали. В вагоне было полно. Почти всю дорогу пришлось стоять на ногах, гудящих от усталости. Компания молодежи, которая возвращалась из города, негромко пела под гитару; ненасытные книгочеи, как всегда, читали какие-то толстые книги. Многие спали, уронив голову на грудь. Из дальнего угла доносились такие звуки, будто там подковывали лошадь: стук, ржание и снова стук, — там играли в «козла».
Сесть удалось только за три остановки до той, которая была нужна Павлу.
Так бывает всегда! Если у человека нарывает палец, как бы он ни оберегал его, что бы ни делал, будет все время им за все цепляться, ни на секунду не сможет о нем забыть. Вот так и Павел. Едва он сел — оказался соседом двух спорщиков.
Пожилая женщина с усталым лицом в старомодной шляпке с матерчатой розой на коротко, по-мужски остриженных седых волосах, в круглых очках с поломанным заушником, бережно перевязанным ниткой, рассказывала, что приехала из Перми в Москву, чтобы побывать в лавре, и едет с ночи туда: хочет застать первую воскресную службу.
Сквозь сильные стекла очков были видны испуганные глаза в бессчетных морщинках, а на коленях лежали темные руки. Такие глаза и такие наработавшиеся руки были и у матери Павла.
Молодой и, по всему судя, очень сильный парень, скрывая улыбку в углах большого насмешливого рта, сказал:
— Те, которые на помощь от молитв надеялись, раньше от самой Москвы в наш город пешком шли, а уж от ворот до храма и вовсе на коленях. К святому в электричке ехать уж очень не по-божественному.
И он весело поглядел на Павла, ожидая от него поддержки.
Женщина серьезно ответила, что обязательно пошла бы пешком, были бы силы, и стала объяснять: хочет помолиться за сына, который свихнулся с пути, и, как она теперь поняла, потому, что рос в неверии.
Парень уже без усмешки начал ей горячо возражать.
Павел отвернулся к окну: не хотел слушать этот спор, не хотел даже молча в нем участвовать. Но в черном стекле он видел только свое отражение: бледное лицо, по которому, как тревожные мысли, пробегали придорожные огни. И он невольно снова прислушался.
— Дайте я хоть вам напишу, — сказал парень, который как-то незаметно перевел спор совсем на другое, — где в Москве обязательно побывать нужно. А то наладитесь вы в лавру ездить и ничего не увидите: ни Третьяковки, ни выставки, ни Кремля. И сыну написать не о чем будет. А я так считаю: знал бы ваш сын, чем себя занять, никакой беды бы с ним не было. Напишите ему, где были, что видели. Может, ему тогда тоже еще в жизни все хорошее повидать захочется...
И веселый парень принялся составлять список московских достопримечательностей.
Павел снова отвернулся к окну: парень рассуждал наивно, но вот он уже давно в Москве, а тоже почти нигде не был. Правда, всюду собирались побывать с Асей, но почти никуда не успели: слишком мало времени было у них.
Он снова, не желая того, прислушался.
— Кто спорит! — сказал парень. — Конечно, много еще в жизни трудностей. Но я вот школу кончил, потом техникум. Плохо ли? Обе сестры учатся. А уж учиться вашему сыну, наверное, помех не было. Вот добьемся, чтобы все по-настоящему, и не только до первой справки об окончании, учились, никто в церковь не пойдет. Это я вам гарантирую.
Женщина что-то тихо возразила. Павел, не слушая ее, встал и пошел к выходу.
Всю дорогу от вокзала до своего общежития он мысленно повторял: «Ну и пусть! Теперь хоть все ясно», — и старался убедить себя, что повторяет это с облегчением.
Но настоящим облегчением после московских улиц и вагонной тесноты было войти во двор лавры, по-ночному тихий, прохладный, пахнущий первой весенней зеленью.
Здесь легче дышалось. Павел припомнил слова из речи, которой их встретили в первый день учения. Оратор говорил о людях, которые издревле и доныне спешат в эти сложенные из поседелых камней стены, чтобы снять в обители мира и покоя греховное бремя со своей мятущейся души.
А за несколько дней до этого они, еще не принятые в семинарию, но только допущенные к экзамену, стояли в семинарской церкви, где ковром, положенным около правого клироса, было обозначено, словно огорожено, место для будущих семинаристов. Павел крестился и кланялся, как и большинство кандидатов, не очень уверенно. Служба была длинной, утомительной. Он прислушивался к тому, что происходит у него в душе, но ощущал только чувство неловкости и скованности, и ему казалось, что это испытывают и все остальные: недаром у впереди стоящих такие напряженные спины и затылки. И ему вдруг захотелось тут же сойти с этого ковра, но он себя поборол: «Хватит метаться, — подумал он.— Я еще ничего тут не знаю!»
С тех пор прошло немало времени, и Павел вроде бы привык. Но чувство, возникшее сегодня, когда он после ссоры с Асей вошел во врата лавры, он испытал впервые.