«Спасская красавица». 14 лет агронома Кузнецова в ГУЛАГе — страница 11 из 67

В первый год пребывания в лагере организм еще не освоился, не привык ни к холоду, ни к голоду…

С начала осени наша бригада занималась заготовкой корма для скота, для чего приходилось валить толстые березы; напарники попадались такие, что в их руках в жизни пила не была, с такими лицами работать было трудно. Ему говоришь, что он не умеет пилить, что с ним работать невозможно, пайки не заработаешь. От него получаешь ответ: «Я не оканчивал университета по свалке леса».

Кроме всех невзгод, самым тяжелым было отсутствие связи с родными: что там делается? Как живут?

Но вот в конце ноября 1941 г. на мое имя пришли сразу четыре открытки: сколько у меня было радости! На один момент я забыл все лагерные невзгоды.

Впрочем, не только у меня была радость при получении весточки, но и у моих одноэтапцев. Это были первые весточки для нашего этапа.

Ну, думаю, с внешним миром связь установлена, теперь на душе будет немного легче.

Впоследствии я узнал, с каким трудом моим родным пришлось узнать мой адрес.

Когда меня угнали из Москвы, моих родных об этом никто не известил. Моя жена пошла в Бутырку положить на мой счет 25 рублей, ей сказали, что меня угнали в этап, – а куда угнали, не знают и спрашивать не у кого.

В то злосчастное время у ворот Бутырки толпились ежедневно сотни обездоленных жен, матерей, детей и сестер, разыскивая своих родных и близких. И кто-то из этих людей ей сказал: «Идите в Сокольники, там вам дадут адрес, куда отправили вашего мужа».

Она пошла в Сокольники, и ей сказали, что меня отправили в Сухобезводное, Горьковской обл., а через пару дней сказали, что меня перегнали в Устьвымлаг, Коми АССР.

Получив такую справку, моя дочь написала письмо на имя начальника[62] Устьвымлага МВД. И вот начальник 3-го отдела Устьвымлага был настолько любезен, что прислал письмо с указанием моего адреса.

Время шло к зиме, со снегом и трескучими морозами до 35–40 градусов, а иногда и до 50. На работу ходили за 7–8 км в рваном бушлате, кордовых ботинках (валенок на всех не хватало), в ватных чулках. В ботинки набивался снег, на пятках образовывался ледяной ком, так что ходить было невозможно.

На работу выходили затемно и с работы возвращались в темноте.

Частые были случаи, когда люди калечили себя, чтобы не работать: рубили себе кисти рук, пальцы, пускали в глаза раствор чернильного карандаша. Вследствие этого в лагере чернильные карандаши были запрещены. За это шли под суд, не боясь увеличения срока, лишь бы хоть временно избавиться от работы.

Сознательно садились в изолятор и месяцами сидели там на 300 г хлеба, получая горячую пищу через два дня на третий.

Частенько вспоминали тюрьмы Лефортовскую и Бутырскую: было бы лучше сидеть в тюрьме, чем сидеть на полуголодном пайке и день-деньской мерзнуть.

Как бы тяжело ни было переносить голод и холод, я за все 14 лет ни одного дня не был отказником.

По правде сказать, у меня были моменты, когда я настолько обессилевал, что не мог поднять топор для обрубки сучьев и тащить пилу для распиловки бревен.

В моем сознании всегда была мысль, что если здесь тяжело и непосильно, то каково же нашим братьям, детям, отцам и товарищам переживать на фронте невзгоды и лишения, где им на каждом шагу, каждую минуту грозила смерть…

Хотя здесь тебя считают отщепенцем социалистического общества, все же мы являлись до некоторой степени помощниками нашим братьям по борьбе с немецким фашизмом…

Невольно мне вспоминается такой случай в моей работе. Нашей бригаде было дано задание проложить в лесу просеку для вывоза леса.

На работу бригада вышла, когда было еще темно, прошли 7–8 км, пришли на работу, когда еще не рассвело. Работать из-за темноты было невозможно. Разложили костры, бригадир нас разбил попарно, каждой паре дал отдельное задание – проделать лесовывозную дорогу: 70 метров длины и 4 метра ширины. Деревья, встречающиеся на дороге, должны быть спилены и срублены.

Спиленные и срубленные деревья, а также сучья с просеки должны быть убраны.

День был очень морозный, но в лесу это меньше чувствовалось, чем на открытом месте.

Работа двигалась вперед, выполнение задания приближалось к концу. И вот под снегом, поперек просеки мы обнаружили вмерзшее в землю бревно диаметром в 27–29 см. Его необходимо было убрать.

Мы его пытались и пилить, и вырубать, но наша работа двигалась медленно.

Я совсем обессилел и доработался до того, что не мог тащить на себе пилу.

Мой напарник, молодой ленинградский рабочий, меня стал журить и обвинять в симулянтстве.

К нам подошли десятник и бригадир, стали говорить, что бревно необходимо убрать, иначе мы получим 1-й стол на десятидневку.

Я их слушаю, но их слова не производят на меня никакого впечатления. Силы у меня совсем иссякли, и я бросил работу…

В лесу стало темно, а нас домой не ведут. Разложили костры, сели вокруг костров, греемся. С одной стороны жар печет, а с другой пронизывает жуткий холод, так что нет гарантии, что не получишь воспаление легких, что бывало нередко.

Наконец конвой надо мной сжалился и разрешил мне одному идти в зону.

Я с большим трудом, еле-еле поплелся к зоне: надо было пройти 7–8 км открытой местностью, поднялся ветер при сильном морозе; при себе несу свои орудия производства: поперечная пила, топор и железная лопата.

Сил нет, невольно из глаз потекли слезы, думаю: какому извергу рода человеческого понадобилось честных и преданных партии и Родине людей загонять в лагеря?

Вот бы этого гада послать сюда, чтобы он испытал все прелести лагерной жизни…

На середине дороги меня нагнала бригада. Бригадир и мой напарник взяли меня под руки и, подталкивая в затылок, потащили вперед.

У меня нет сил идти, я их прошу бросить меня и не мучить себя, но они упорно меня тащат.

Думаю, мои часы сочтены, кто-то будет доволен, что еще один <коммунист[63]> фашист отдал концы.

И одновременно в голову приходит мысль: почему я должен ноги бить в этих злосчастных лагерях, а не те, кто меня загнал сюда и сидит где-то высоко, вершит судьбы советских людей якобы во имя трудового народа, а этот трудовой народ пачками загоняют в тюрьмы и лагеря…

Нет, я не должен погибнуть. Я должен бороться за свою жизнь и не дать восторжествовать истинным врагам народа.

Мои товарищи, хотя с большим трудом, все же меня дотащили до зоны.

Бригадир немедленно пошел в амбулаторию к врачу, попросил, чтобы меня положили в стационар.

И меня положили в стационар…

20. В стационаре

Стационар тогда выглядел неважно, не то что в последнее время моего пребывания [в лагерях], когда там были порядок и чистота.

Нас троих положили на двух топчанах, постелили два матраса, дали два одеяла и две подушки, набитые соломой; лежавшему в середине было тепло, а лежавшим по краям холодновато.

В комнате было тепло. Топилась голландская печь, в печи трещали дрова, дверка печки была открыта.

Приятно было смотреть на огонек и слушать, как потрескивают дрова в печке.

Наверху горела семилинейная керосиновая лампа[64], слабо освещавшая палату. Кто-то из лежащих здесь принес мне банку горячей воды, чему я был бесконечно рад.

Выпив кипяток, я немного согрелся, и на душе стало повеселее.

После этого я снял с себя ватные брюки, разделся до нательной рубашки и кальсон, лег на матрац не первой свежести и без простыни.

Перед этим я спал в нетопленом бараке в ужасном холоде, на голых нарах, в бушлате, в телогрейке и в ватных штанах… И вот какая мне выпала отрада – спать лег раздетый!

Перед этим я терпел и холод, и голод, ходил на работу за 7–8 км, носил на себе топор, пилу и железную лопату; не всегда имел банку кипяченой воды, чтобы немного согреться… И вот из таких условий меня привели в теплую светлую комнату, где топится печка и потрескивают дрова, где я разделся до белья, лежу на матрасе под одеялом, и хотя немного тесновато, но в тесноте, да не в обиде… Лежу и думаю: не это ли настоящий земной рай! Может быть, денька 3–4 дадут мне здесь отдохнуть?

Ночь проспал хорошо, утром принесли завтрак: пайку хлеба и банку горячей воды без сахара.

После завтрака стал знакомиться со стационаром.

В стационаре было 3 или 4 комнаты.

В нашей комнате помещалось 12–14 человек, в ней было относительно чисто, но в других комнатах всюду была грязь, в особенности в палате, где лежали «поносники».

Эти люди искусственным способом вызывали у себя понос, принимая большие дозы соляного раствора, мыла, сырой воды и даже раствора азотнокислого удобрения; морили себя голодом. Одним словом, принимали все, лишь бы вызвать у себя понос.

Редким эта симуляция удавалась; в большинстве своем эти люди «нарезали дубаря» и шли на «девятую делянку»[65].

Врачебный персонал стационара с этим злом вел борьбу, но не очень активно.

Поносники беспрепятственно бродили по всем палатам стационара и разносили заразу; уборная в стационаре была одна; они своими экскрементами пачкали крышки стульчака, дверные ручки и тем самым заражали других людей.

После нескольких дней в стационаре у меня на ноге появилась флегмона[66]; я не мог ходить, а еще через несколько дней, как я ни старался избежать поноса, я им заразился.

В это время на л/пункте организовали полустационар, туда меня врач и отправил.

Было легко заразиться поносом, но очень трудно было от него излечиться, в особенности когда организм так ослаблен. Лекарств не было, лечили исключительно марганцевым раствором да голодным пайком.

Примерно 1,5 месяца я сидел на голодной диете, получая 300 г серого хлеба, бессолевого супа и каши – хотелось избавиться от поноса. Конечно, за это время я еще больше обессилел, чем до стационара…