, а на остальные деньги картофеля. Там же, на плите, его сварили и вместе скушали.
В Котлас наш пароход прибыл примерно в 2–3 часа утра. На пристани много было народу, темно, так что наш конвоир приуныл, в особенности из-за меня, боясь, как бы я где-нибудь не затерялся среди народа.
Вышли с пристани, конвоир нас повел в Управление Желдорлага, надеясь, что там нам дадут приют.
Вошли в помещение Управления Желдорлага, дежурный управления спросил нашего конвоира:
– Беглецы?
– Нет.
– Тогда идите дальше.
Конвоир нас повел дальше и привел на 1-й л/п Желдорлага, где нам дали приют на ночь.
После ночи на голых нарах нас покормили. Ждем своего конвоира, а его все нет и нет: пришел лишь к 11 часам дня и повел нас не в Управление Желдорлага, а в Котласскую пересылку.
Я выразил протест, почему он меня не ведет к н-ку 2-го отдела Желдорлага.
Конечно, мой протест не имел никакого действия.
Кто я был?
32. Вновь на Котласской пересылке
Наш конвойный привел нас на пересылку, сдал под расписку в комендатуру. Поскольку у меня срок был 15 лет, меня поместили в каторжанский барак[76].
Каторжанский барак находился в общей зоне, но от общей зоны был отгорожен высоким забором с особым дежурным, день и ночь мы находились взаперти[77].
Рядом с нашим бараком находился второй барак, служивший изолятором, куда сажали уголовников за кражу, картежную игру, отказ от работы, драку и другие лагерные преступления.
При нахождении рядом с этим элементом не было никакой гарантии, что у тебя не стащат последнее твое барахло, так как уголовный элемент из изолятора имел свободный доступ в наш барак.
В бараке, как и везде, были сплошные двойные нары. Здесь помещалось около трехсот человек. За исключением меня все были каторжане; было много бывших членов партии.
Утром нас поднимали в 3 часа и гнали в столовую завтракать. Так как пропускная способность столовой была малая, она не могла пропустить весь контингент к выходу на работу.
Нам после завтрака часа два приходилось околачиваться во дворе до прихода дежурного надзирателя.
Люди нашего барака, за исключением больных, выходили на работу. Вечером в бараке было душно, теснота, спертый воздух; за недостатком мест заключенные были вынуждены спать на полу и под нарами.
В такой обстановке я пробыл примерно около месяца.
В октябре 1944 года меня снова назначили в этап; я был очень рад, что наконец-то вырвусь из каторжанской пересылки; пусть на новом месте лучше будет, чем здесь…
33. Снова в Устьвымлаг
В этап собрали примерно 50 чел.; к воротам Котласской пересылки подъехал поезд со «столыпинскими» вагонами, нас разместили по вагонам и через пару дней доставили на пересылку Устьвымлага. На этой пересылке нас продержали пару дней, а потом на грузовых автомашинах перевезли на 17-й лагпункт[78].
Там нас поместили в холодное грязное помещение, раньше бывшее свинарником.
Здесь нас продержали трое суток, а потом перегнали на карантин на вторую подкомандировку 17-го л/п.
На эту подкомандировку я попал второй раз. В нашем составе преимущественно был уголовный элемент, так что не успели нас расселить по баракам, как везде и всюду пошло воровство, картежная игра и драка.
В карты проигрывалось все: деньги, вещи, собственные и казенные, пайки хлеба, обеды, завтраки и ужины. Проигравший оставался неделями и даже месяцами без пайки хлеба. Проигрывались постельные вещи и нательное белье; проигрывалась жизнь человеческая в лице десятников, прорабов, бригадиров и других лагерных придурков.
Человек, обреченный на игру, оценивался в ту или иную сумму в зависимости от его лагерного положения: чем выше он был по положению, тем дороже оценивался.
Один ставил деньги, равные стоимости жизни человека, а другой ставил на карту жизнь постороннего человека…
Игрок, проигравший жизнь человека, должен его убить; для исполнения этого злодеяния назначался определенный срок исполнения; если же проигравший сдрейфит с исполнением, то исполнитель подвергался опасности сам быть убитым…
Любимые картежные игры были бура и штос. Игральные карты изготавливали сами из толстой бумаги, а самые лучшие карты делались из почтовых открыток. Из каждой открытки получалось четыре карты.
Краской для карт служила резина, которую прижигали, подмешивали сажи или копоти и немного сахарного песку.
На подкомандировке людей на работу не гоняли, уголовники только и знали, что играли в карты, тем более что и комендантом был уркач.
На подкомандировке нас продержали около месяца, причем в течение месяца нам не выдавали постельных принадлежностей, и мы спали на голых нарах.
В таких условиях тяжело было проводить время, и я решил добровольно стать дневальным барака, что давало возможность в течение нескольких часов быть в лесу на заготовке дров для отопления барака.
В нашем бараке помещалась хозяйственная обслуга под-командировки; уркачей в нашем бараке не было.
Когда наш карантин кончился, нас перегнали на головной 17-й л/п; была составлена бригада, я стал ее бригадиром.
К сожалению или к радости, моя бригада распалась, не приступая к работе; как только мы пришли на л/п, нас поместили в предбанник. Уголовная братия пошла шнырять по отдельным кабинам, в которых жили лагерные «придурки». Вскрывали дверные замки и тащили все, что им попадало в руки, за что их быстро посадили в изолятор, а меня и других товарищей влили в имеющуюся с/х бригаду.
На 17-м л/п я встретил много товарищей, москвичей-одноэтапцев 1941 года.
В бригаде я проработал около трех недель. Бригада была с/хозяйственная: работали на заготовке торфа, расчистке дорог, уборке валежника и т. д.
За это время я сильно ослаб, и меня перевели в полустационар с выполнением работ в зоне, а из полустационара по распоряжению врача перевели дневальным в амбулаторию.
С какой же неохотой я шел на это дневальство. Я стремился всеми силами от него избавиться, но врач пригрозил, что он выпишет меня из полустационара на работу, а так как я был еще очень слаб, волей-неволей пришлось согласиться на это дневальство.
Обязанности дневального были несложные: заготовить дров, истопить печки, принести воды, подмести пол, отнести в прачечную грязное белье, а оттуда принести чистое.
Во время амбулаторного приема находиться при амбулатории и следить, чтобы уркачи не стащили чужих вещей…
Спать разрешалось в амбулатории, так что я был одновременно и сторожем и дневальным. За все это оплаты никакой, стол 2-й, пайка хлеба 600 г.
К сожалению, здесь я не был избавлен от воровства.
Однажды утром я пошел по воду, амбулаторию закрыл на замок, через 5 минут прихожу – дверь настежь открыта, замка нет, утащили две простыни и еще какие то вещи…
Сначала дневалить было скучно, но потом привык. Особенно тяжело было пилить дрова на печку: не было сил, не мог тащить на себе пилу. В то время я был настоящий дистрофик, но нашлись хорошие люди и стали мне помогать распиливать бревна.
Все те невзгоды, которые выпадали на мою долю при дневальстве, компенсировались тем, что как только заканчивался амбулаторный прием, врач и сестра уходили из амбулатории и я оставался один. Ко мне иногда приходил дневальный из соседнего барака. Тогда я ставил на плиту чайник с водой и кипятил воду на чай, заваривал чай и при свете керосиновой лампы в тепле наслаждался чаепитием. Было отрадно, когда из дома мы получали посылки, был настоящий лагерный праздник…
Особенно для меня была памятна первая ночь, проведенная в амбулатории. Это была необыкновенно радостная ночь.
В течение примерно четырех лет я находился в невыносимо тяжелых условиях, днем работал на тяжелых работах, ходил по 7–8 км, таская за плечами топор, пилу, железную лопату, корчевал пни иногда диаметром 35–40 см, грузил бревна на железнодорожные платформы…
После такой работы приходишь домой немного отдохнуть, набраться за ночь свежих сил, но для этого нет условий: часто приходилось спать на голых нарах, покрывшись лишь бушлатом; во время сна не раз за ночь подойдут к тебе уркачи, обшарят карманы и все вытащат, а еще клопы не дадут спать…
Здесь же в комнате я остался один. В комнате чисто, светло и тепло, клопов и вшей нет, никто к тебе во время сна не придет, можно спать спокойно до пяти часов утра, а с 5 часов начинается утренний амбулаторный прием.
Заведующая амбулаторией была вольнонаемная женщина, очень хорошая, эвакуированная из Ленинграда.
Кроме нее была медсестра, из заключенных по 58-й ст., но такая язва, что говорить нечего – уж очень она любила принимать больных, которые получали посылки с фруктами.
Придет в амбулаторию на прием больной без повышенной температуры, и его нельзя освободить от работы. Видишь, что парню надо помочь, и, зная слабую струнку медсестры, говоришь ему: иди к медсестре и в разговоре с ней скажи, что получаешь посылки с разными сушеными фруктами.
Потом смотришь – парень получил день освобождения, а «день кантовки – две недели здоровья».
В зимний период 1944/1945 гг. народ так отощал, что страшно было смотреть на людей: на человеке остались кости да кожа, животы подтянуло к нижней части спины и совсем не видно нижнюю часть; по зоне ходят одни дистрофики.
При осмотре заключенных врачи основное внимание уделяли задней части тела, и как только работяга приходил к врачу, последний ему говорил: «Снимай штаны!». Он снимал штаны, и по задней части тела врач определял его состояние здоровья.
К весне 1945 года в зоне не было видно ни одной задницы, все были подведены к животам.
Надо сказать, что со стороны заключенных не было слышно жалоб на плохое питание, все учитывали войну: мы здесь как-нибудь перенесем это злосчастное время, война кончится, и нас отпустят по домам, все будет хорошо…