Нефедов кивнул:
— Удобнее было бы, если бы вы включили в дело кого-то из проверенных людей, не задающих вопросы без надобности.
Берия кивнул:
— Такие люди есть!
Нефедов обратился к Сталину:
— Понимаю, что все это надо было сделать еще «вчера», но какой реальный срок ты поставишь сейчас?
Сталин поднялся и стал расхаживать по кабинету:
— Надо иметь в виду следующее…
Он помолчал:
— Тебе, Петр, приходится принимать дело не в лучшем его состоянии, но иного выхода у нас нет.
Он помялся, будто не хотел говорить того, что придется, но продолжил с досадой:
— Мы не можем быть уверены, что все сведения, касающиеся этого дела, остаются только в НКВД. Сам понимаешь, «враги народа» и «агенты иностранных разведок» существуют не только в «письмах сознательных граждан», но и в реальности. И любая информация о том, где находятся эти документы в настоящее время, будет означать, что мы их потеряем и, следовательно, на нас взвалят вину за все, что с ними сделают!
Помолчал и сказал почти зло:
— Черчилль и так все время намекает, что будущее Польши будет решать так называемое правительство в изгнании, а фактически он, и ставит в зависимость от нашей готовности признать эти все свои действия.
Снова замолчал. Пересек кабинет, вернувшись, признался:
— Сейчас его влияние на Рузвельта велико, а без их помощи нам будет туго.
Усмехнулся, видимо, снимая хоть часть напряжения:
— Нам людей кормить нечем, а они хоть тушенку шлют…
Потом посерьезнел:
— Мы не знаем, каковы были планы немцев относительно тех поляков, которых мы им передали по их запросам в сороковом. Возможно, что от них немцы хотели получить информацию, а потом…
Он выразительно возвел глаза к потолку.
— Возможно, что этих людей используют для каких-то дел в настоящее время… В общем, надо понимать, что, каковы бы ни были их судьбы, что бы с ними не случилось в плену, мы сможем доказать, что не имеем к этому никакого отношения, лишь предъявив те самые документы, о которых сейчас ничего не знаем.
Сталин несколько секунд смотрел на Нефедова не мигая, потом кивнул, будто выслушав вопрос, и продолжил:
— Весной сорокового мы не могли знать, когда именно Гитлер решит напасть на СССР, и в наших интересах было давать ему как можно меньше поводов выражать свою обиду.
Видно было, что ему с трудом удается отделить эмоции от дела, но Сталин продолжил деловым тоном:
— Учить тебя, а особенно Артема, я не стану, но прошу учитывать приоритеты. Максимальный результат — документы найдены и доставлены сюда, в Москву. Второй вариант: документы доставлены в такое место, откуда немцам их никак не взять.
Он замолчал, отошел к столу, начал набивать трубку.
Потом, так и не закурив, развел руками:
— Крайний вариант — уничтожение документов.
Еще немного помолчал, потом пояснил:
— Тогда у нас хотя бы будет возможность делать вид, будто все документы у нас.
Отошел к столу, закончил набивать трубку, раскурил и закончил совещание:
— У меня к вам все, а вы контактируйте в рабочем порядке.
1942 год, январь, Лондон
Черчиллю было неприятно признаваться даже себе самому, но русские удивляли его все больше! Он изучал все, что только можно было узнать о состоянии дел на фронте, постоянно обсуждал обстановку с людьми, чьим знаниям и мнению он доверял, но все так же, как в первые дни войны, не мог понять, что там происходит в далекой стране, которой руководят люди, ненавистные ему!
Премьер-министр его величества по-прежнему ненавидел большевизм и большевиков, но был вынужден признать, что в прежние времена относился к ним легкомысленно, считая их слабости очевидными, а поражение неизбежным.
Вся пропаганда, которой были переполнены газеты — не только германские, к слову сказать, — принимала как факт, что русские люди сразу же начнут хватать и казнить большевиков и евреев, навязавших им свою кровавую диктатуру.
Черчилль вспомнил разговор, который состоялся через несколько дней после его назначения первым лордом адмиралтейства, в сентябре тридцать девятого года. Его собеседником совершенно случайно стал тесть гостя дома, куда Черчилль был приглашен. Тесть оказался русским эмигрантом, хотя сам он и сделал замечание Черчиллю: «У вас, с вашим имперским мышлением, принято всех без разбора именовать “русскими", однако я — азербайджанец, и никоим образом не отношусь не только к “русским”, но и к славянам вообще».
Черчилль тогда рассердился, но разговор продолжил, отделавшись ничего не значащей фразой: ему интересно было понять, что произойдет сейчас, когда русские ввели свои войска в Польшу, и он в течение нескольких минут выслушивал рассуждения своего собеседника о том, что именно сейчас-то и произойдет самый настоящий взрыв.
— Жидомасоны, уничтожившие Российскую империю, в некотором смысле были достаточно сообразительны и осторожны, чтобы сидеть тихо и не высовываться! В таких условиях народам России не с чем было сравнивать свою безрадостную жизнь, и они жили спокойно и безропотно. Сейчас же, так или иначе соприкоснувшись с достижениями мировой культуры, люди прозреют, они не только перестанут защищать большевиков, но и обрушат на них свою ненависть!
Черчилль, надо признать, ценил умное слово и видел в нем серьезный аргумент, поэтому сказанное запомнил. Когда Гитлер напал на Россию, когда пришли вести о тысячах пленных, о том, что солдаты выдают комиссаров и командиров, Черчилль решил, что сбываются слова его давнего собеседника, и сейчас реакция продолжится до Кремля, и сметет Сталина, однако этого не произошло. Более того, гибель тысяч не пугала новые тысячи, шедшие на смену павшим. И в этом был глубочайший парадокс, недоступный пониманию премьер-министра.
После недолгих размышлений Черчилль отодвинул загадку таинственной русской души в глубины памяти, чтобы освободить свой мозг для решения практических задач!
Практическая же задача в данный момент сводилась к тому, чтобы постоянно напоминать Сталину о том, что его захват Польши Британия по-прежнему не признаёт, но готова вернуться к этой теме, пригласив к столу и польское правительство в изгнании.
При мысли о том, что рано или поздно придется встретиться с русским вождем лицом к лицу, Черчиллю становилось неуютно. Даже в письмах, которыми они обменивались начиная с июля, Сталин был неуступчив и доказателен. За каждой буквой его послания видна была напряженная работа мысли, тщательно проработавшей все возможности развития и избравшей оптимальную.
Вот поэтому Черчилль и решил переходить от романтических представлений о честном сотрудничестве к выстраиванию отношений с русскими на ближайшее время. Важное место в этом продолжала играть Польша, но поведение поляков, перебравшихся в Лондон, его огорчало все больше. Грызня, о которой ему не докладывали только ленивые, парализовала всю деятельность этого самого «правительства», а генерал Сикорский, нагрев свое кресло, стал, видимо, ощущать себя почти таким же властителем, как и премьер-министр его величества!
Нет! Черчилль представлял себе все это иначе. Существенно иначе!
Именно это и предстояло обсудить с тем, кого ждал сегодня премьер-министр к обеду.
Человек этот хорошо знал и Россию, и Польшу. Он был лет на десять старше Черчилля и значительную часть своей жизни прожил в Российской империи, будучи чистокровным поляком.
Правда, жил он далеко от своих родных мест, откуда после восстания 1863 года был выслан его отец. Вместе с ним поехала его шестнадцатилетняя невеста, с которой он обвенчался в далеком и невероятно снежном городе. Там, в Сибири, и родился их первенец, который с юных лет много слышал о своей великой, но угнетаемой родине, и полюбил ее задолго до того, как увидел.
Юный Стась долгие годы был единственным собеседником отца, поскольку после него матушка рожала только девочек. Отец радовался каждой новой дочери, но мужские разговоры с девочками считал неуместными. Да, им и двоим было интересно говорить о своей родине и ее великом будущем.
Каждый вечер отец собирал детей и рассказывал о просторах родины и о том, какой великой станет она, сбросив оковы рабства. Матушка сидела в кресле и что-нибудь вышивала.
А потом, когда маменька уводила девочек в их комнату, отец и сын читали романы Генрика Сенкевича. Время от времени отец прерывал чтение и отвечал на вопросы сына.
Стась не получил никакого образования, однако благодаря заботам отца сносно владел несколькими европейскими языками, хорошо знал историю европейских стран и разбирался в искусстве на уровне европейского интеллигента.
В Европе, в Берлине, он оказался только в тридцать лет, и ему в этом повезло. Спустя несколько дней после этого началась война России с Японией. Стась не захотел возвращаться в Россию, а средств у него, по существу, и не было, кроме небольшой суммы, долгое время откладываемой для поездки, может быть, единственной на всю жизнь.
Пришлось искать знакомств в кругах поляков, живущих в Париже. К нему относились в лучшем случае настороженно, а то и попросту враждебно: на родном языке говорит с акцентом, да и вообще — русский.
Так было до одного вечера, который перевернул судьбу Стася, сделав его человеком, стремительно ворвавшимся на авансцену Жизни!
Ужинали в одной эмигрантской семье. Семья была бездетная, поэтому разговоры с самого начала были посвящены одной теме — освобождению Польши.
Центром всех разговоров, а, по сути, единственным, кто имел право голоса, был подтянутый мужчина с пышными усами, говоривший быстро и выражавший свои мысли четко и ясно.
Он говорил о том, что именно Польше, некогда безжалостно разорванной тремя злобными монархиями, суждено стать той страной, которая объединит всех, кто порабощен, и стать во главе движения, которое сделает двадцатый век веком уничтожения рабства и варварства!
Человек говорил не только о поляках, но и об украинцах, о белорусах, о казаках, которые населяют плодородные земли и которых русский царь сделал своими цепными псами.