ке.
— Действительно — козья морда, не успел привязаться, — через силу пошутил я. — И давно меня сюда привезли?
— В палату — два дня назад. До этого в реанимации лежал. Тебе и сейчас лекарства вливают.
Теперь я ощутил, что левую руку что-то связывает. Так и есть — рядом с койкой штатив, на котором капельница с прозрачной жидкостью, а от нее трубка тянется к локтю.
Я помолчал, потом опять спросил:
— Что, плохи мои дела?
— Да нет! — принялся успокаивать сосед. — Я не спец, но слышал, что лепилы толкуют. Сильное сотрясение и, вроде бы, небольшая трещина в основании кумпола. Отлежишься, и снова на подвиги потянет. Вон, наш четвертый, кажись, уже сестричкам понты заправляет. Тоже второй день здесь, — он хмыкнул и добавил: — А может и не сестричкам. Темный он какой-то. Одно слово — чурка.
Разбираться, почему четвертый сосед по палате — чурка и ходит ли он к медсестрам, у меня уже сил не было. Опять подкатила к горлу тошнота, разболелся затылок, лоб покрылся испариной. Нужно было заставить себя заснуть.
Разбудило меня солнце. Видимо, я действительно шел на поправку, потому что солнце наверняка и раньше заглядывало в окно, но это не помнилось.
Открыл глаза и сразу почувствовал себя лучше, чем вчера. Безболезненно можно было шевелить руками и ногами, хотя вставать или хотя бы садиться еще не стоило.
Зверски хотелось есть. Кормили меня в последнее время, наверное, внутривенно. А сейчас требовался нормальный кусок жареного мяса. И стакан пива.
И еще апельсин. Огромный, золотистый, с толстой кожурой. Я представил себе этот апельсин так живо, что даже почувствовал запах.
Чудеса все же случаются. Слева от койки, на тумбочке, стояла глубокая тарелка, а в ней — несколько штук тех самых, крупных, отражающих солнечный свет плодов. Ни о чем не беспокоясь, я выпростал из-под одеяла руку, взял самый верхний и принялся чистить его слабыми пальцами.
Когда резкий и сладкий сок потек по моему подбородку, сосед справа, молчавший до сих пор, сказал:
— Ты бы поосторожнее с этим, кореш. На голодное пузо бронетемкин поносец напасть может.
— Что?
— Пронесет, говорю.
Я проглотил еще одну дольку, потом спросил:
— Чьи апельсины? А то я без спроса взял — очень захотелось.
— Твои. Тетка тут одна приходила тебя навещать. Она и принесла. Будить не стала, посидела, повздыхала и уплыла.
— Что еще за тетка?
— Кто ее знает, пожилая такая.
Доев кое-как весь апельсин, я вытер руки и губы случившимся тут же серым от многочисленных стирок больничным вафельным полотенцем и удовлетворенно вздохнул. Теперь можно было жить дальше.
Все-таки травма у меня была не очень серьезной. Или же лечили здесь столь успешно, что чувствовал я себя сейчас почти уже в норме. Голова была плотно забинтована, и если нажать чуть сильнее на затылке, то под повязкой становилось больно. Что-то там сосед про трещину в основании черепа говорил. Но ведь в этом случае, кажется, такой массивный воротник устанавливают, чтобы голова не могла поворачиваться.
Воротника не было. Ни шея, ни горло не болели. И все же — что у меня с голосом? Чужой, совсем чужой. Никогда у меня не было этой простуженной хрипотцы, низких тонов. Или наглотался так дыма в самолете?
Дверь в палату открылась, и вошла медсестра. Лицо ее показалось знакомым, наверное, видел раньше, в полубреду. Сестра дала мне с соседом градусники, а двух остальных больных будить не стала. Предупредила, что скоро будет обход. Вернувшись через несколько минут, она записала в листочки температуру и дала мне пару желтых таблеток.
Докторов явилось сразу несколько. Того, что в углу, даже не осматривали, сверились только с записями. Толстяку, который летел тем же рейсом, что и я, долго мяли шею, тихо переговариваясь. Соседу справа размотали бинты, осмотрели коротко стриженую голову и велели сестре замотать снова.
И, наконец, подошли ко мне. Солидный мужчина в изумительно белом, хрустящем халате склонился над койкой, глянул сквозь стекла очков.
— Ну, как мы себя чувствуем, Олег Афанасьевич?
Сначала я даже не понял, что врач обращается ко мне. Потом сообразил: меня зовут именно так. Улыбнулся, и стараясь говорить как можно бодрее, ответил:
— Нормально, доктор. Голова практически не болит.
— Отлично! — обрадовался врач. — Сейчас и посмотрим. Сестра, снимите повязку.
Пока раскручивали бинты, я с сожалением сообразил, что моя голова так же коротко острижена, как и у соседа. Если не обрита вовсе. Надо бы попросить зеркало. Или не расстраиваться прежде времени?
Врачи разглядывали голову, просили повернуть ее направо-налево, следить взглядом за кончиком авторучки, задавали какие-то вопросы, на которые я отвечал совершенно автоматически, потому что занят был одной, неожиданно появившейся мыслью.
Потом меня оставили в покое, и утешив тем, что все в порядке, скоро совсем поправлюсь, ушли. А я все продолжал размышлять.
— Слушай, — сказал сосед, — мы ведь с тобой так и не познакомились. Меня Петром кличут.
Я глянул отрешенно, потом попросил у него зеркало. У Петра нашлось маленькое, круглое, с какой-то игрой на обратной стороне. Я поднял его, заглянул и кивнул с некоторым даже удовлетворением. На меня смотрело совершенно незнакомое, с пышными усами и стального цвета глазами лицо человека, которому явно было уже за сорок.
— Знаешь, Петр, — медленно сказал я. — А ведь меня зовут не Олегом.
Глава 2
С этого момента я начал вспоминать все. Молча, про себя. И первое, что всплыло в сознании, было мое имя — Глеб. Петр мне, конечно, не поверил, посмеялся в своей полууголовной манере и посоветовал не напрягать ударенную голову.
Сам он в больницу попал, как это очень часто бывает у русского человека, по пьяному делу. Возвращался поздно вечером домой сильно навеселе. Тут и навалилась шакалья стая подростков, развлекавшихся тем, что отлавливали таких вот припозднившихся и месили их в десяток кулаков и ног. А заодно снимали часы и выворачивали карманы. Петра сбили на землю, потоптали как следует, а напоследок кто-то засадил тяжелым ботинком по голове. Ему еще повезло: лежать без сознания пришлось недолго, и милицейский патруль, наткнувшийся на почти бездыханное тело, по доброте душевной отвез не в вытрезвитель, а в больницу.
Был он дядькой простым, беззлобным, хотя и вспыльчивым. Очень не любил людей кавказского происхождения, сделали они ему в свое время пакость какую-то. Поэтому и четвертого соседа по палате не уважал. Звали того Аслан. Национальность его определить никто не брался, а сам он не сообщал. Появился в палате Аслан одновременно со мной, диагноз обычный для этого отделения — тупая травма головы. Но лечением ему особенно не досаждали, давали раз в день какие-то таблетки и все. Угрюмый кавказец ни с кем не общался, разговоров не поддерживал, молча лежал, уставившись в потолок. Иногда легко поднимался и уходил. Петр, который тоже мог вставать, заметил как-то, что Аслан разговаривал по телефону-автомату, висевшему в холле отделения. «Знаешь, что-то он мне подозрителен, — поделился Петр со мной. — Так шпионы своему шефу докладывают. Эх, прижать бы его, да расколоть до пупа!» Однако к кавказцу напрямую не цеплялся, побаиваясь, наверное. Там было чего бояться. Взгляд у Аслана был очень нехорошим, давящим. Но встречаться с этим взглядом приходилось не часто.
Мужчину, лежавшего у окна, звали Степаном Фомичом. Петр называл его запросто — Фомичом и вел с ним себя раскованно, как принято у пролетариев без комплексов. Был Фомич каким-то начальником, хотя и недостаточно большим, чтобы лежать в отдельной палате. Работал в одной из местных контор. Отпралялся в командировку, и так не повезло. Наш самолет едва успел набрать высоту после взлета, когда произошел взрыв. Пилотам удалось вернуть машину в Крестополь. В каком-то смысле было удачей то, что не пришлось тянуть до подходящего для экстренной посадки аэродрома.
К Фомичу часто приходила жена — веселая, довольно респектабельная дама. Она приносила много разных вкусностей, которыми он щедро делился с собратьями по несчастью. Пару раз прибегала симпатичная, но явно пустоголовая девица. Приносила тайно бутылку коньяку, задерживалась ненадолго, чмокала в нос, желала скорейшего выздоровления и упархивала. Как заметил вполголоса Петр: «На дочь не похожа. Полюбовница, верняк». Но от вопросов деликатно воздерживался, тем более что коньяк почти целиком попадал к нему и он нарушал больничный режим, закусывая моими апельсинами.
Апельсины и яблоки приносила та самая женщина, которую я в самолете первой привел в чувства. Она считала себя по гроб жизни мне обязанной и так истово благодарила за спасение, что становилось неловко. Настасья Филипповна (это надо же, какое сочетание имени и отчества придумали родители!) была уже бабушкой. Гостила у дочери и зятя. А тут их срочно направили в Штаты на полугодичную стажировку. Оставался сын, 14-летний разгильдяй, за которым был необходим строжайший присмотр, поскольку ни одно новое молодежное веяние не проходило мимо его полупустой головы. Пацан то красил волосы в пожарный цвет, то собирался уходить в некую коммуну возрождавшихся хиппи, то порывался вступить в националистическую организацию, члены которой маршировали по воскресеньям на одном из городских проспектов. Бабушке, чтобы оставаться с внуком, нужно было скоренько решить кое-какие дела в Москве и вернуться. Но слетать домой не получилось.
Настасья Филипповна приходила через день, выгружала из пластикового пакета очередную порцию фруктов и слушать не хотела никаких моих отказов. Хорошо хоть мне удалось отбиться от ее попыток выносить за мной судно. Помог Петр, резонно сказавший: «Ну что вы, мамаша. У него кореша есть, чтобы ухаживать. Вы лучше моральную поддержку окажите, пусть поправится быстрее». Настасья Филипповна угомонилась и во время своих визитов рассказывала о новых похождениях внука и своих ответных мерах.
На расспросы о родственниках, которым следовало сообщить, что со мной случилось, я ответил: «Один я. Некому сообщать». Это было правдой. Но далеко не всей. Не мог я доверять профессиональную тайну первым встречным людям, хотя и отнесшимся ко мне, как к родному.