Вот и вели их степенные бородатые сибиряки в военной форме, тем паче Константин Иванович дал на то свое одобрение, негласное, но принятое к немедленному исполнению.
— Не те пошли красноармейцы, совсем не те, — задумчиво пробормотал генерал, пристально оглядывая платформу: мусора значительно прибавилось по сравнению с прошлым майским проездом, так же, как и газет с плакатами — видно, совсем худо идут дела у большевиков, раз настолько увеличен выпуск средств массовой агитации.
Да и само охранное оцепление сильно отличалось от прежнего, когда стояли вываренные в боях латыши, умелые и опытные солдаты, узнаваемые с первого взгляда профессиональные «ландскнехты революции». Сейчас стояли новобранцы, едва прошедшие четыре-пять недель, а то и меньше, аналога местного КМБ, спешно отмобилизованные — и безусые парнишки с испуганными глазами, и степенные мужички лет тридцати-сорока.
Вот только красноармейская форма на них сидела мешком, штыки не просто дрожали, а кое у кого вообще ходуном ходили. Да и переминались с ноги на ногу, навострив уши и с жадностью прислушиваясь к разговорам сибиряков. Впрочем, были и совсем другие солдаты, хлебнувшие военного лиха. В ладно сидящем обмундировании, подтянутые, с хорошей выправкой. Немного имелось, с десятую часть всего, но именно на таких вояках любое подразделение держится, и дай только достаточно времени, как новобранцев будет не узнать — всех приведут, как говорится, к единому знаменателю. А это плохо для белых, очень плохо, ибо ясно, что резервы, причем немалые и подготовленные, у большевиков будут…
— Константин Иванович, сыграйте! — Голос Пепеляева вывел военного министра из размышлений. Тот протягивал ему гитару и умоляющим голосом попросил еще раз:
— Что-нибудь лирическое. У вас очень необычные песни, хочется и хочется слушать. А то поезд скоро тронется, не до музицирования будет, а уж в Москве…
Министр внутренних дел не договорил, огорченно взмахнув рукою. За время дороги он пристрастился к песням неведомой ему эпохи, хорошо «подсел», как наркоман.
— Поиграть? Лирическое? — с задумчивым видом произнес Арчегов и тряхнул головой, улыбнувшись. Действительно, а почему бы ему не спеть сейчас. Благо окна вагона опущены. Песня ведь тоже оружие и прекрасное средство агитации.
Он быстро извлек из памяти одну песню, знакомую по афганской коллекции записей, и решил исполнить именно ее как наиболее подходящую. И, взяв гитару в руки, чуть тронул вначале струны, затем заиграл, запев чуть хриплым и негромким голосом:
И не долго ли, и не коротко,
Там, за Волгой, степь, солончаки,
Бугры и бугорки,
Граненые штыки и ржавые клинки.
Там бурьян на крови разрастается, буйный цвет,
Не найти аромат чабреца,
Черный ворон клюет выраженье лица,
И не страшно ему на груди у бойца.
Пепеляев чуть не разинул рот от удивления, недоуменно посмотрел на военного министра — он никак не ожидал услышать от него такой песни, на лирику абсолютно не похожую. А голос генерала значительно окреп, песня зазвучала громче:
С громким криком «Ура!» да за правду с обеих сторон,
Каждый прав и не прав, но у каждого правда своя.
Командир хриплым матом не зря торопил эскадрон,
И лавина рысила, не в силах уже устоять.
Смерть металась, щетинилась сотней штыков,
Жизнь немного отстала в погоне за ней,
Есаул хриплым матом не зря веселил казаков,
И нагайки со свистом ложились на крупы коней.
Там бурьян на крови разрастается, буйный цвет,
Не найти аромат чабреца,
Черный ворон клюет выраженье лица,
И не страшно ему на груди у бойца.
Арчегов пел, но в то же время с пронзительной отчетливостью осознал, что за окном установилась гнетущая тишина. Разговоры среди сибиряков затихли, как по мановению волшебной палочки — стрелки с напряженным вниманием слушали песню.
Скосив глазом на ту стороны платформы, Константин Иванович увидел, как красноармейцы с ошарашенным видом вытянули шеи, а некоторые сделали даже шажок вперед, стараясь лучше расслышать такую песню. И он сразу добавил в голос силы, запев еще громче, еле не срываясь на крик:
Мужичок с ноготок четверых уложил не со зла,
Все молитву читал, вытворяя клинком чудеса,
Казачок его тело умело рассек пополам,
И душа за молитвою вслед унеслась к небесам.
Молодой офицер, весь в крови, умолял пристрелить,
Умер, бедный, часа через два, землю сжав в кулаке,
Напоследок шептал он: «О Господи, что нам делить?
Мы ругается, мыслим, поем на одном языке!»
Там бурьян на крови разрастается, буйный цвет,
Не найти аромат чабреца,
Черный ворон клюет выраженье лица,
И не страшно ему на груди у бойца.[2]
— Это страшный апофеоз гражданской войны, — тихо сказал Пепеляев. Тишина за окном стояла такая звонкая, что было слышно веселое чириканье воробьев, переживших голодную зиму.
— Это наша общая беда, Виктор Николаевич, — громко ответил министру Арчегов, чуть вибрируя голосом. — Скажите мне, ради чего сибирские и русские мужики должны рвать глотки друг другу? Нужно жать хлеба, растить детей, жить счастливо, в конце концов. На хрена воевать?! Нам делить нечего, чужого и даром не надо, своей землицы за глаза хватает. Капиталистов-буржуев у нас нет, все заводы и рудники казенные, жалование у рабочих намного больше, чем в прежние времена. Помещиков отродясь не было, земля вся «миру» принадлежит, селяне ее сами делят, по-честному. Те, чьи хозяйства войной подорваны, от налогов освобождены. В школах детишек бесплатно учат, в селах фельдшер за здоровьем смотрит. Нет, Виктор Николаевич, война нам на хрен не нужна. Ежели большевики полезут, врежем им так по зубам, что в совок собирать будут.
— Не думаю, что они пойдут войной на нас, господин генерал, — Пепеляев задорно сверкнул стеклами очков — он все понял и стал решительно подыгрывать. — Хватит нам войны, этого братоубийства! Это что такое делается — вначале с немцами воевали, теперь три года сами с собой воюем?! Зачем это нужно?! Кто нас стравливает?! Мы не желаем воевать, так почему же к нам лезут, норовят хлеб и добро отобрать! Нет, таких «гостей» мы выпроводим, ибо жить мирно желаем!
Арчегов посмотрел в окно краем глаза — красноармейская шеренга смешалась, вчерашние мужики чуть ли не к рельсам шажками подошли, пытаясь лучше расслышать громкий разговор в вагоне. Интересно и то, что два подошедших краскома, вместо того чтобы оцепление восстановить и порядок навести, сами слушали с напряженным вниманием.
— Сейчас я еще спою, Виктор Николаевич, — громко произнес Арчегов, улыбнулся министру внутренних дел и подумал, вспомнив наконец еще одну песню: «Такой бойцы не выдержат, батальон или расформируют, или очень долго комиссары мозги мужикам вправлять будут. А разговоры и пересуды в городе не одну неделю идти будут. Стоит постараться и попеть ради такого дела».
Черемхово
Поезд покачивался, тележка грохотала по рельсам. Мимо проплывали знакомые здания и высокие рукотворные горы, и он жадно впивался в них взглядом, чувствуя, что долго их не увидит.
И увидит ли вообще?
Офицер в тужурке броневых частей Российской армии и с погонами капитана на широких плечах достал из кармана тяжелый портсигар, закурил очередную папиросу, внутренне усмехнувшись — видно, так ему и придется ехать до Урала, куря в коридоре и любуясь проплывающими мимо окна пейзажами и только на ночь возвращаясь в свое купе для сна.
А что делать прикажете, если милую девчушку, ставшую попутчицей в комфортабельном, всего на двоих купе, до сих пор трясет от лицезрения его изуродованной ожогами физиономии. Только стоять здесь, молча курить и ждать, когда она хоть чуточку попривыкнет к лицезрению уродца.
— Семен Андреевич, давайте пить чай! — Милый голос вывел Фомина из размышлений, и он повернулся к своей попутчице, ибо нельзя отказывать девушке, цедя слова из-за спины. — Вы немедленно должны пойти со мною и попить чаю, господин капитан. Крайне невежливо для русского офицера вот так относиться к женщине. — Голос девчушки исходил гневом, она цепко схватила его за локоть. — И выбросьте, наконец, папиросу, вы скоро дымом пропитаетесь, как паровоз. Это сколько можно курить?!
— Мария Александровна…
Растерянное блеяние было пресечено гневным ударом каблучка о мягкий ковер — офицера буквально втащили в купе и усадили на мягкий диван. Не юная девица, только гимназию окончившая, а прямо какой-то унтер Пришибеев, решительная, не допускающая возражений, а ведь ей едва семнадцать лет исполнилось.
Оглушенный таким яростным напором, Фомин покорно уселся на удобный кожаный диван, уткнувшись взглядом в накрытый столик. Судя по всему, тут и проводник расстарался, поставив рубиновый чай в серебряных подстаканниках, и сама Маша потрудилась — ибо такой выпечки в поездах нет, обычно обходятся печеньем, крендельками, пряниками. А тут и пирог с мясной начинкой, еще теплый, с румяной корочкой, тонко нарезанная буженина, сыр со слезой, вареные вкрутую яйца с жареной курицей и многое другое, от чего он отвык, находясь на госпитальном довольствии.
Нет, ему грех жаловаться — кормили в палате сытно, но просто, без разносолов, как положено для выздоравливающих. И сам Семен Федотович удивился тому, насколько стремительно произошло выздоровление, которое, правда, стянуло тело и лицо страшными багровыми рубцами. Теперь, в этом новом обличье, его бы и родная мать с отцом не узнали бы!
Мысль об отце, так жестоко подставленном Шмайсером, обожгла ненавистью. Он знал, что остался жив именно для того, чтобы свести счеты с бывшим другом, что оказался хуже любого предателя. Семен Федотович отдавал себе отчет, что к гибели отца, пусть и невольно, приложил руку, задумав злосчастный переворот. Теперь осталось только одно — отомстить, а там и умереть не страшно…