Спасти СССР. Манифестация — страница 46 из 61

Я опустил глаза и прошел на свое место. Стыдно, да, очень стыдно. Примерно четверть решений я подсмотрел в памяти у Рукшина.

– Извините, ребята, – тихо-тихо прошептал в парту, – очень надо. Для вас же стараюсь. Зато у вас теперь Афгана не будет…


Среда 29 марта 1978 года, утро

Москва, проспект 60-летия Октября

Поутру на Ленинградском вокзале меня встретила аспирантка Канторовича – милая серьезная женщина с серыми глазами. Не знаю, что он ей обо мне нарассказывал, но обращалась она со мной, словно с хрустальной вазой: исключительно бережно и предусмотрительно.

Разместился я в Доме студентов МГУ, всего в двух остановках от ВНИИСИ. Хоть и с трудом, но мне удалось доказать, что я в состоянии дойти до института сам, а ей не следует ждать меня следующие час-полтора в фойе. Еле уговорил.

Помылся, позавтракал прихваченными из дома бутербродами и пошел, на ходу прокручивая в уме вероятные сценарии предстоящих бесед. Я волновался, и было с чего: с людьми такого калибра я за обе свои жизни еще не встречался. Сегодня же мне предстояло встретиться сразу с двумя Великими.

В первый советский «мозговой трест» попасть можно было только по пропуску. Я вызвонил по внутреннему свою сопровождающую и пристроился недалеко от вахтера. От делать нечего выглядывал среди проходящих сотрудников института будущих знаменитостей: Березовского, Сванидзе, Гайдара и иже с ними. Не выглядел.

Хотя…

«А вот немного теперь у них шансов стать знаменитостями. – Я невольно глумливо заулыбался этой своей мысли. – И чем дальше, тем меньше».

Настроение у меня сразу поползло вверх.

Последние дни я колебался. Принятое две недели назад решение «валить» Щербицкого и Гришина уже не казалось таким однозначно правильным: мои раскопки не дали какого-то особого криминала лично на них. Напротив, они были, скорее, честными ответственными трудоголиками, принявшими правила действующей при Брежневе системы: «Живи сам и давай жить другим», – этакие Леониды Ильичи десятилетней давности в миниатюре. Вокруг них, в их самом ближнем окружении, пышно цвела и личная нескромность родни, и масштабное воровство забуревшей от собственной безнаказанности обслуги, особенно в Москве, где торговая «пирамида» уходила своей коррумпированной вершиной не столько даже в Московский городской комитет партии, сколько в околокремлевские круги. Но сами они, и Гришин, и Шербицкий, были относительно чисты. Практически любой иной на их месте вряд ли был бы ощутимо лучше.

Я опять попал в «вилку» между «правильно» и «верно» и оттого страдал нерешительностью. Смешно, но мне было их жаль. А может, и не смешно… Уж мне-то точно.

Размышления мои прервала аспирантка: оказывается, она успела помахать перед моими застывшими глазами рукой и теперь теребила за плечо. Я отмер.

– Ты как на Марс улетел, – воскликнула она, – отклик с очень большой задержкой. Пошли, Леонид Витальевич сказал сразу к нему вести.

Академик Канторович обитал на четвертом этаже этого просторного краснокирпичного здания.

– «Отдел системного моделирования научно-технического прогресса», – прочел я вслух табличку на двери в холле. – Черт! Красиво вы обозвались. Обо всем сразу. Под такую тему можно не то что один этаж занять – квартал не из последних.

– Да кто ж нам даст, – посмеялась аспирантка. – Здесь направо.

Перед дверью в кабинет академика я невольно притормозил собираясь. Судьба в двадцатом веке поцеловала Россию в чело, явив здесь миру сразу нескольких истинных гениев. Один из них сейчас ждал меня за порогом.

Канторович был неказист: плешивый и низкорослый, в затертом недорогом костюме, он не походил на лауреата Нобелевской премии. Так, бухгалтер из затрапезной конторы. А вот взгляд… Да, взгляд его сразу выдавал человека, знающего себе цену, и была она немалой.

Очень быстро наш разговор пошел по спирали: убедившись, что я вполне понимаю его на текущем уровне, он открыто тому радовался и увлекал меня все выше, и выше, и выше, пока не вывел в совершеннейшую стратосферу. Слова его были словно воздух с горних высей, их хотелось пить и никак нельзя было напиться.

Я в том диалоге опирался на усвоенные знания и понимания целой плеяды блестящих математиков из двадцать первого века, Канторович – лишь сам на себя, и я безнадежно ему проигрывал. Я только начинал говорить, а он сразу видел обозначенную проблему до дна, как бы глубоко оно ни было. Я же понимал его через раз, и дело было не в некоторой нечеткости его речи: он, не задумываясь, бил в цели далеко за моим горизонтом. Я не тянул, особенно против почти нечеловеческой скорости его мысли.

Сам по себе этот разговор был с его стороны жирным комплиментом в мой адрес. Я это отчетливо понимал, и он (слава всем богам!) понимал, что я понимаю.

– Ничего, – деликатно утешал он меня, – я вижу – у вас очень большой потенциал, потом вы этот моментик поймете. А ведь очень многим это не будет дано никогда. А у вас есть… – задумался он на миг, – есть понимание математики как единого неразрывного пространства, как целостности. Это – важно.

Потом, выяснив обо мне то, что он хотел узнать, Канторович мягко опустил разговор к приземленному:

– Мои ученики уже успели погонять реализации алгоритма Соколова на своих задачах в вычислительном центре Госплана: даже с первых попыток получилось очень многообещающе. Уже стало понятно, что теперь мы можем на той же самой вычислительной технике осуществить намного больше. И в первую очередь, поработать со стохастическим программированием – рассчитать сразу несколько вариантов госплана: для засушливого года, для дождливого и так далее. Это будет большой шаг вперед. А то венгры уже так делают, а мы – все еще нет. Очень обидно. Так что, Андрей, уверен: ждет тебя в следующем году крупная премия от товарища Байбакова.

Я смотрел на этого мягкого, деликатного человека, поддакивал, вставлял какие-то слова, а сам все пытался представить себе глубину его трагедии и никак не мог в том преуспеть.

Нет, его не репрессировали, и в кочегарке он тоже не работал. Получал заслуженные должности, звания, немалые премии – сталинские, государственные, Нобелевскую… Свободно и много ездил по зарубежным командировкам. Внешне все благополучно.

Но…

Канторович, безусловно, был математиком мирового уровня – за первые десять лет своей работы он успел создать сразу в нескольких разделах математики вещи даже не классические, а основополагающие. Останься Леонид Витальевич парить в тех абстрактных высотах и дальше – имя его, и без того звучащее громко, было бы выбито в истории этой науки золотом. Но бессребреник Канторович, легко раздающий нуждающимся знакомым свои многочисленные денежные премии, ушел в альтруизме намного дальше вопросов финансовых: он стал раздаривать самое дорогое – свой гений. Он осознанно спустился от абстрактных эмпирей к практикам – инженерам, экономистам, технологам, чтобы решать их задачи. Это было решение убежденного коммуниста, желающего лично участвовать в строительстве нового мира не на страницах монографий и статей в академических журналах, а на стройках и в проектных институтах.

Осознавали ли окружающие, что это – самопожертвование? Математический гений редкого калибра считал оптимальные раскрои (по дороге открывая линейное программирование), кривизну трамвайных рельсов, при которой на повороте не будут скрипеть колесные тележки, минимальное расстояние между танками при следовании по льду Ладожского озера (Канторович залез в башню одного из первых перегоняемых танков), оптимальные тарифы для городского такси.

Десятилетиями бриллиантом редкого размера и огранки резали обычное оконное стекло… Вот и сейчас на его столе лежала папка с говорящим названием «Комплексная проблема „Единая транспортная система“».

Жуть же ситуации была в том, что самое ценное его практическое открытие, то самое, за которое он получил Нобелевку, позволяло вдохнуть жизнь в постепенно загибающуюся плановую экономику, но было отвергнуто ее верховными субъектами.

Каково же теперь Канторовичу, потратившему полжизни на пробивание дороги, так и оставшейся в итоге тупиковой? Понимал ли Леонид Витальевич, что ждет впереди ту страну, ради которой он пожертвовал свой гений?

Думаю, что да. Думаю, человек, сказавший, что «подлинные трудности начнутся тогда, когда люди удовлетворят свои насущные материальные потребности», осознавал предстоящее будущее ничуть не хуже меня, его повидавшего.

И вот каково же оно на вкус – самопожертвование гения, оказавшееся бесполезным?

Меня передернуло от страха – удалось наконец представить…

– Чаю? – участливо осведомился академик и пододвинул ко мне поближе вазочку с вездесущими сушками.

Вкусные, заразы, я за разговорами да на нервах уже полпакета умял.

Канторович с видимым аппетитом прихлебнул из своего стакана, наклонился ко мне и доверительно спросил:

– Уже решили, чем будете дальше заниматься? – Потом вдруг смешался и со смехом замахал свободной рукой: – Только без этих пугающих фантазий о военных училищах, пожалуйста.

– Большой теоремой Ферма, – ответил я ровно.

Академик огорченно поморщился, чуть-чуть и лишь на самый короткий миг, – если бы я этого не ожидал, то и не заметил бы.

– Я бы и не брался, – заметил я философски, – если бы не имел программы ее решения. И если бы Ферма не был мне нужен для решения другой, более крупной и важной проблемы. А так – придется.

– Вот как… – Канторович с очевидным скепсисом взглянул на меня поверх своих крупных роговых очков. – И что за важная проблема?

– Страна, – раскинул я руки вширь. – Я считаю, что это буквально самоубийственно – не использовать в практической деятельности ваши методы оптимального планирования и объективно обусловленные оценки. Это надо… поправить. И быстро. Это – единственно доступное лекарство для нашей плановой экономики. Сдохнем ведь.

– Вот как, – повторил вмиг посерьезневший академик. Поправил очки и спросил с неожиданной ехидцей: – И чем же