вам Ферма тут поможет?
– Известность, – хрустнул я в кулаке очередной сушкой. – И не академическая, а всенародная. – Я наклонился вперед и твердо посмотрел Канторовичу в глаза: – Эпоха на излете, Леонид Витальевич. Скоро наверху поймут, что забрели не туда, и начнут искать новых поводырей. Выбирать будут из особо крикливых. Придется стать таким.
– Основная обязанность ученых – говорить правду. – Он наклонил голову к плечу и разглядывал меня крайне внимательно, словно нечто неожиданное, почти инопланетное, вдруг вылупившееся из ничего прямо у него под носом.
– Так то – ученых, – оскалился я, – но – вступая в область практической деятельности, вы перестаете им быть. Довольно часто истина и практическая цель существуют в несопрягаемых плоскостях.
– Это – необычный для вашего возраста… – Тут он неожиданно смутился.
– Цинизм? – подсказал я с ухмылкой.
– Утилитаризм. – Академик посмотрел на меня с осторожностью.
– Я не обидчив, – взмахнул я руками, – и не гонюсь за всем сразу. Шаг за шагом, давая за один раз только ту правду, что необходима для следующего шага. Не до оптимизации сейчас, рационализацию бы получить. Хотя бы в наиболее вопиющих случаях начать сужать разрыв между существующими ценами и объективно обусловленными оценками.
Канторович взялся за расписной заварочный чайник. Задумчиво покивал, доливая себе, а потом и мне в стакан:
– Да, реальная экономическая жизнь сейчас настолько неоптимальна, что оптимум, вероятно, лежит далеко за рамками привычных представлений практиков… – И он испытующе посмотрел на меня: – Да только откуда вы об этом знаете?
– Газеты читаю. – Я невольно перевел взгляд с академика на портрет Гаусса за его спиной. – Про примеры вопиющей бесхозяйственности пишут достаточно. Несложно разглядеть за этим систему… Но, Леонид Витальевич, дело ведь не столько в привычках практиков, сколько в интересах? Помните, Ленин еще говорил: «Если бы геометрические аксиомы задевали интересы людей, то их бы опровергали». Ваши предложения как раз и затрагивают интересы едва ли не всех, кто хоть каким-то боком относится к руководству народным хозяйством. Например, ваши цены оптимального плана делают практически бесплатные сейчас ресурсы платными и дорогими, подрывая сложившуюся практику хозяйствования. Кстати, Госплан ведь в сложившейся конфигурации, пожалуй, не столько планирует, сколько фиксирует распределение ресурсов, достигнутое в ходе закулисной межведомственной борьбы, так ведь? И кто в этой системе верховный арбитр?
– ЦК КПСС, – прокряхтел академик. – Что, это все тоже из газет?
Я вздохнул:
– Хоть как-то функционирующих вариантов у такой централизованной системы не может быть много. Вычислить по внешним признакам, что реализовалось в действительности, несложно. И… – Я опять наклонился вперед. – Мне не нравится тот ответ, что я вычислил. Сильно не нравится, я ведь люблю свою страну. У нас впереди кризис колоссального масштаба, и мы в него уже вползаем. Или, успокойте меня, Леонид Витальевич, я ошибаюсь?
Он помолчал, глядя куда-то в книжный шкаф у стены, но вряд ли что-то там видел. Потом сказал суховато:
– Неожиданно. С Израиль Моисеевичем тоже хотите это обсудить?
– Я похож на идеалиста? – поразился я.
– К сожалению, нет, – поджал губы академик, потом вздохнул. – Впрочем, может быть, действительно грядет время зубастых… Вы тут не во всем правы… Но, как ни удивительно для вашего возраста, – во многом. Но тот путь, что вы хотите выбрать… Андрей, он ведь очень грязен!
Я с тяжелым вздохом откинулся на спинку кресла и опять развел руками:
– Если для спасения СССР мне придется прыгать в сортирную яму – что ж, буду нырять. Это ведь далеко не самое худшее…
– А что же тогда худшее? – спросил после короткой заминки Канторович.
– Леонид Витальевич, – посмотрел я на него с невольной укоризной, – я же буду не один, поведу за собой. А вот что с ними будет…
– И не боитесь? – В интонации и взгляде Канторовича было то знание жизни, в которой «много печали». Потом он добавил с какой-то легкой горечью: – Впрочем, юность мало чего боится.
– Боюсь, – поморщившись, признался я, – еще как боюсь.
Мы помолчали, каждый о своем.
Потом Канторович с силой потер лоб:
– Но в таком случае… А! – Он вдруг прервался и резко махнул рукой. – Андрей, заходите и звоните в любое время. По любому вопросу. Я настаиваю.
Тот же день, позже
Москва, Ленинские Горы
Я еще не отошел от встречи с Канторовичем (что после такого разговора час!), как из глубокого кожаного кресла навстречу мне величаво поднялся щуплый пожилой еврей. Это был он – великий и ужасный, Израиль Моисеевич Гельфанд собственной персоной, анфан террибль современной математики.
Человек, способный быть оскорбительно злым с подчиненными и учениками. С полтычка переходящий на стиль трамвайного хама в общении с оппонентами. И при этом несомненный гений – в настоящем, не затертом от излишне частого употребления смысле этого слова. Входящий в небольшое число тех, кто создавал математику двадцатого века. Живая фабрика по производству математики высочайшего уровня. Один из последних универсалов, свободно говорящий практически на всех математических языках. Подвижник, своей заочной школой сделавший для развития математики в стране больше, чем все элитные спецшколы, вместе взятые. Великий человек.
Он встал передо мной, чуть покачиваясь с носков на пятки, и протянул руку. Лицо его было слегка перекошено сардонической улыбкой, но глаза, окруженные разбегающимися морщинками, светились дружелюбным любопытством.
Я с неподдельным трепетом пожал сухонькую ладонь, и мы прошли к столу.
Первые минут двадцать ушло на прощупывание – Гельфанд пытался определить мой уровень, увлеченно обсуждая вариации алгоритма внутренней точки. При этом он постоянно забирался гораздо глубже и дальше написанного мною, словно карьерный экскаватор, по природе своей не способный работать с поверхностными слоями. Наконец я не выдержал:
– Израиль Моисеевич, я же этого не писал.
– Ну напишешь, – отмахнулся он, – ты же не пропустишь вариантов с аффинным масштабированием, верно?
Я помолчал, разглядывая свои обкусанные (и когда только успел?) ногти. Потом признался:
– Да я вообще не хочу дальше развивать это направление.
– Почему? – спросил он с удивлением.
– Да… – Я погладил массивную столешницу, словно пытаясь разглядеть ответ в ее глубине. – Основное сделано. Осталась техника. Неинтересно уже.
– Это… – Гельфанд замолчал, подбирая слова. Отодвинул далеко в сторону исписанный лист, закрыл авторучку. Затем продолжил, и тон его стал совершенно серьезным: – Это неожиданно мудро. Да, именно мудро. Специализация для математика – если не смерть, то хроническая болезнь, ведущая к преждевременному старению.
И он посмотрел на меня, словно припоминая что-то давнее, личное.
– Андрей, вы чувствуете себя математиком?
Я задумался.
– Смотря какой смысл вами в это вкладывается. Вряд ли вы имеете в виду способность решать сложные задачи.
– Верно, – улыбнулся он неожиданно открыто и развел руками, – я, к примеру, вообще не люблю решать сложные задачи. Поэтому сначала делаю их легкими.
– Это – особый талант, полагаю. Ну… Не буду гадать. Подскажете?
В глазах Гельфанда внезапно вспыхнул огонек фанатизма. Он наклонился вперед и, рубя ладонью воздух, жестко отчеканил:
– Математик – это тот, кто не может не заниматься математикой.
Я заторможенно кивнул.
– И? – Он словно пришпилил меня взглядом.
Я понял, что соврать невозможно. Да и не нужно.
– Нет. Пожалуй, нет. У меня есть еще важные интересы, и… Я не готов ими жертвовать.
– Да нет же! – Он раздосадованно жахнул кулаком по столу. – Речь не идет о том, чтобы математика была единственным увлечением!
– А! – воскликнул я, прозревая. – Понял!
– Ну?!
– А не знаю. Не пробовал пока.
Он откинулся на спинку, чему-то довольно улыбаясь.
– Много математикой занимаетесь? – спросил с сочувствием.
– Почти все свободное время.
– Совет хотите?
– Конечно!
– Займитесь всерьез бальными танцами.
На какое-то время я подвис.
– Хм… Может быть, это самонадеянно с моей стороны, но, думаю, я вас понял. Вы знаете, тогда я вам соврал. Еще я шью одежду. Вот, к примеру, штаны и пиджак на мне.
– О, как интересно! – Он даже выбрался из кресла и, подойдя, отогнул лацкан моего пиджака. Разглядел швы, довольно поцокал и потрепал по плечу. – Тогда все в порядке, Андрей. Не бросайте ни в коем случае!
Я польщенно кивнул. Приятно, черт побери!
Он величественно опустил себя в кресло.
– Израиль Моисеевич, я тут на одну изящную вещицу набрел… Хочу спросить, не встречали ли у кого-нибудь? Не взглянете?
– Давай, – махнул он покровительственно.
Тремя короткими фразами я изложил АВС-гипотезу. Гельфанд прикрыл глаза и погрузился в раздумья.
Я замер, чуть дыша. Сколько в нем осталось от гения? Все-таки ему уже за шестьдесят. Для действующего математика – это, к сожалению, много. Увидит ли всю многомерность гипотезы?
Ожидание затягивалось. Минута шла за минутой, а Израиль Моисеевич все так же неподвижно сидел в кресле, лишь чуть заметные подергивания глазных яблок выдавали движение его мысли.
Единственным источником звука в комнате стали древние напольные часы в углу. Я стал наблюдать, как раскачивается, рисуя совершенную циклоиду, матово поблескивающий диск маятника. Спустя короткое время в уме, безо всякого усилия с моей стороны, начала, изумительно попадая в такт, раскручиваться система дифференциальных уравнений, описывающая это колебание.
Потом мысль моя скользнула глубже. Сколько десятилетий этот старинный механизм безучастно пропускает бесконечное время через фильтр настоящего момента? Время, столь разное в ощущениях каждого конкретного человека в отдельности и единое для человечества в целом? Титаны создали эту кинетическую скульптуру для овеществления хода вечности, сделав его наглядным и зримым…