Здесь, пожалуй, надо сделать паузу, чтобы пояснить кто такие ливонские венды. Не в первый раз выносите вы мои исторические отступления, что поделать, уж такой я дотошный историк, уж потерпите еще. Их, ливонских вендов, считают курземскими ливами, это народ, когда-то обитавший в Северной Курземе – на северо-западе современной Латвии, в низовьях реки Вента, от нее и пошло их прозванье. В XI веке воинственные курши прогнали их из родного края, непродолжительное время венды обитали на берегах Ридзене, там, где сегодня находится исторический центр Риги, но и здесь курши не дали им покоя – жгли дома, насиловали, убивали. В то жестокое для вендов время они были доподлинно бедны и жалки… Для выживания и сохранения племенного рода им пришлось податься дальше на северо-восток к берегам Гауи, где на горе Риекстукалс они построили себе городище. В 1207 году венды попали под власть Ордена в результате раздела ливских земель между меченосцами и рижским епископом – практически без сопротивления были покорены и обращены в католическую веру, а на месте их деревянного городища крестоносцы возвели каменный замок, названный Венденом.
Стоит ли здесь говорить о том, что большинство сведений я почерпнул из прочитанной «Хроники» Генриха, а также из бесед с Шульцем на исторические темы. Помнится, когда больше часа мы тряслись в рейсовом автобусе на пути из Сигулды в Ригу, он мне прочитал обширную лекцию – и, как я теперь понимаю, очень своевременную – об истории первых католических монастырей в Прибалтике. Монастырское средневековое житие было любимым коньком моего друга, он поведал много чего интересного, и в новых для себя обстоятельствах я не преминул воспользоваться обретенными познаниями.
Здесь, пожалуй, сделаю еще одно короткое отступление… Биографию Генриха Ливонского я услышал из его собственных уст, он сам счел необходимым рассказать о себе единственному своему ученику с тем, чтобы я сохранил для грядущих поколений информацию об авторе нетленной «Хроники Ливонии», литературного памятника XIII века. Думаю, на подсознательном уровне он чувствовал, что я оказался рядом с ним неспроста и главное – вовремя. Мы с ним, кстати, сразу же нашли общий язык, и разница в годах – два десятка лет, что нас разделяли, а по сути восемь столетий, не стали помехой для нашего общения и взаимопонимания и… повторюсь, мы сошлись сходу. Прошу извинить, но образно выражаясь, сблизились точно собаки: «Нюх-нюх! Свой». Все просто и ясно – мы нуждались друг в друге как детали некоего божественного механизма. Генрих был чрезвычайно умным и образованным человеком – и не думайте, что только для своего времени, нет. Генрих не кичился знаниями, и его любимой присказкой было крылатое изречение «я знаю, что ничего не знаю» (scio me nihil scire, надеюсь, я не ошибся в латинском написании), потому-то в беседах предпочитал больше молчать и слушать других. Итак, родился он, по его словам, в 1187 году в небогатой многодетной семье типичного немецкого министериала или, иначе говоря, мелкопоместного рыцаря, владевшего небольшим земельным наделом близ Бремена. Генрих с младых лет тянулся к знаниям, был чрезвычайно набожен и мечтал отдать себя без остатка Богу. Потому у родителей не было причин готовить младшего сына к другому поприщу, кроме как священнослужителя, и лет в десять по совету приходского священника отдали его на обучение в школу при одном из соборов Бремена, настоятелем которого в конце XII века состоял – кто бы вы думали? – правильно, будущий рижский епископ Альберт. Он сразу обратил внимание на пытливого мальчика, выделявшегося познаниям среди прочих школяров, с успехом постигавшего азы наук – тривиума и квадриума, средневековых составляющих полного школьного образования. В 1203 году (через два года после основания Риги) в один из очередных вояжей из Ливонии в Тевтонию Альберт, наряду с рыцарями-пилигримами, забрал с собой и шестнадцатилетнего юношу, сделав своим учеником. В Риге способный паренек продолжил обучение при дворе епископа, а весной 1208 года по достижении Генрихом 21-го года (именно в том возрасте по церковным законам разрешалось посвящение) был рукоположен в священники и получил приход на реке Имере в далеком и опасном краю леттов на границе с враждебной Эстонией, куда отправился проповедовать вместе со стариком Алебрандом. Став приходским священником Генрих продолжал активно участвовать в жизни немецкой колонии, временами сопутствовал ливонским епископам в их предприятиях на правах толмача и знатока местных обычаев, при этом часто наведываясь в Ригу и даже отправляясь в военные походы с крестоносцами.
Делясь с Генрихом нитями вымышленной судьбы, я перво-наперво окрестил себя круглым сиротой, как и в разговоре с трактирщиком Альфредом, что, конечно же, было чистой правдой. Выдумкой стали прочие поведанные факты «автобиографии», включая и то, что я в младенчестве осиротел, родителей не помнил, имен их не знал, само собой напрочь забыл родной язык. По моим словам выходило, что родители были убиты эстами в ходе разбойничьего набега на Вен-ден в 1210 году, в окрестностях которого жили, меня, трехгодовалого ребенка, с другими плененными вендами угнали в чужеземные края. Вскоре у эстов меня отбили христиане датчане, прибывшие в Эстонию покорять языческий край, и отдали на воспитание монахам-цистерцианцам, пришедшим в те места из ливонского монастыря Динамюнде. Те проповедовали в местечке Падизе, что в пятидесяти километрах от Ревеля, и за помощь в крещении и подчинении местного населения датской властью им были пожалованы земли, примыкавшие к деревне, на которых они рассчитывали возвести цистерцианский монастырь. Так, благодаря «белым монахам» я и выучил латынь и немецкий язык… Что ж, все выглядело вполне убедительно и правдоподобно. У Генриха вопросов не возникло – я же говорил, что люди тогда были исключительно доверчивы. И, сами понимаете, я ни словом не обмолвился ему о Гиперборее, если честно, напрочь забыв о ней. А если бы и вспомнил, то умолчал бы. К чему дразнить гусей?..
Что еще любопытно: та памятная фраза об избиении куршами вендов, что венды во времена гонений «были бедны и жалки», вычитанная мной у Генриха и хорошо запомнившаяся, была потом повторена мной в беседе с рижским хронистом, когда я рассказывал ему о своей «судьбе» и «судьбе моего народа». Да так въелась в его память, так запала в душу, что была с радостью подхвачена и зафиксирована в его труде, отчего я, признаюсь, едва не рехнулся, поскольку, если вдуматься, фраза эта, как и кое-что еще, о чем расскажу позже, по сути взялась из ничего, появилась прямо из воздуха. Вот и верь после этого средневековым рукописям!
Мы с Генрихом снова очутились на стылой улице. Холод, как у черта за пазухой, и в довершение нещадно мело, еще сильнее, чем в полдень – зима и не думала сдавать позиций. Натянув на голову капюшон и пряча лицо от колючего ветра, дравшего кожу похлеще наждака, тщетно пытаясь спрятать под одежду руки, так и не отогревшиеся за время аудиенции, я шустро затрусил за Генрихом через рыночную площадь в сторону монастыря Святой Марии. Невеселая перспектива оказаться в насквозь промороженном скриптории не очень-то утешала, но делать нечего – Генрих торопил поскорее расшифровать прямую речь легата…
Не верилось, что завтра наступит календарная весна. Но до настоящей, когда Даугава окончательно сбросит с себя ледяные оковы, и начнется навигация, было еще далеко, по словам Генриха – во второй половине апреля. Если говорить начистоту, тот ледяной ад, та бесприютность и тотальный бытовой дискомфорт, окружавший меня со всех сторон, уже просто достал до самых печенок. Хоть и увещевал меня Генрих, что полезно держать тело в холоде, а желудок в голоде, убейте, я не понимал, зачем выносить подобные лишения, таким мазохистским образом умерщвлять плоть, чтобы возносился дух? Ну ладно, есть обстоятельства, когда люди вынуждены терпеть неудобства, временно, скажем, на войне, как подобным образом говаривал своим солдатам Суворов, «ноги держи в тепле, живот в голоде, а голову в холоде». Благодаря авторитету любимого полководца сия психотерапия может и срабатывала. Однако в повседневной жизни каково? Для меня, как цивилизованного человека, все эти бесчисленные лишения – нескончаемая пытка, когда, простите, нет возможности посидеть по-людски на теплом унитазе по причине, что его тут просто-напросто нет, и он появится не скоро!
«Милый Конрад, – убеждал Генрих, – когда в душе у тебя царит мир и покой, то даже кутаясь в рогожу, на тебя проливается свет Божий…» Понимаю, его тело поддерживала сила духа, взращенная годами молитв, а меня, бедолагу, что? Вобщем, к бесконечной самоистязательной аскезе я не был готов, никудышный из меня вышел монах …Хуже холода в подобных пещерных условиях мог быть только голод. Бедный, бедный мой желудок… В монастыре во время поста позволялось трапезничать только раз в сутки, да и то скудно, в остальное время – два, и тогда не особо жирно, вот когда я добрым словом помянул Альфреда, который хоть и был скрягой, но все-таки кормил меня досыта, может быть, потому, что сам был не дурак пожрать. Впрочем, и он, как и всякий другой добропорядочный христианин в Риге, сейчас тоже вынужден был положить зубы на полку – ведь пост находился в самом разгаре. Да. Безусловно, все познается в сравнении, уж раз сто, наверное, про это говорил. Вот и голую лавку у очага в харчевне, которую я, помнится, проклинал, теперь тоже вспоминал добрым словом, потому что отныне коротал ночи в холодном монастырском дормитории, огромным каменном зале, где монахи спали вповалку в чудовищных условиях без постельного белья – не раздеваясь прямо на полу, покрытом соломой. Тюфяки и подушки, набитые пряным сеном, полагались только больным. Хорошо еще, что разрешалось подкладывать доски на каменный пол, но как это обычно происходит в подобных случаях – на всю братию их не хватало, поэтому везло только тем, кто побойчее да половчее. Да, спать на голом камне, хоть и припорошенном соломкой, это из области кошмаров. Хотя… как ни странно, сон способен свалить и в таких жутких условиях.