190
Максиму снился Невский проспект, заставленный виселицами. Тысячи виселиц, кривых, как осины, нет, прямых, как кресты, вдоль всего проспекта пунктирами. На каждой повешенный, синхронно болтается на ветру. Знаков отличия не разглядеть. Какая-то армия победила и другую развесила, как белье во дворе.
Кирову снилась его чучела, большая, вдвое самого Кирова, лежит в задней комнате, какой у Кирова и нет в квартире, ухмыляется, курит трубку, как Иосиф, и вообще похожа на Иосифа больше чем на Кирова. Но во сне было понятно, что чучела все же Кирова. И во лбу дыра: дескать, первоисточник чучелы застрелился.
Маленькой Лизе снилось, как кукла Зоя пошла гулять и потеряла, растеряха, все одежки. Лиза рассердилась, кукле высказала по первое число и отшлепала. Не понимает, война, сшить-то не из чего! И сколько труда! Кукла понимала, что виноватая, но сделанного-то не вернешь!
Вареньке снилось, как лежат они наотмашь с Арькой на своей полянке и смотрят в небо. И Варенька говорит, помнишь, в детстве услышали, что со дна колодца днем видно звезды, или не поняли, или неправильно услышали: решили, что звезды видно не со дна колодца, а если неожиданно, врасплох, днем в колодец заглянуть: а там звезды отражаются, дрожат плавниками. Несколько дней бегали-заглядывали, хотели застать звезд. Арька помнит, обнимает ласково. Это первое о чем они говорят, отдышавшись, после того, как случилось то, что во сне случилось, чего наяву они не успели.
Елене Сергеевне снился шелковый путь, не в том смысле историческом что «великий шелковый путь», а буквально. Будто уходит под горизонт широченная шелковая полоса, на солнце переливается, мягкая, а Елена Сергеевна без одежды, по этой полосе скользит легко, а полоса еще как-то меняет цвет и рисунок.
Викентию Порфирьевичу снились карась и петух.
Патрикеевна к снам относилась скептически и не видела их.
Маме снился банкет в райсовете по поводу советского праздника, большой стол с яствами, им с отцом достались места прямо под бюстом Ленина, и мама ела неуютно, поминутно оглядываясь на Ильича, ей почему-то казалось, что он осуждает. А Ленин на бюсте и сам вдруг зажевал гипсовым ртом.
Чижик не спала под килограммами тряпок, всю одежду приходилось наваливать сверху, такой мороз. Чижик не любила своего тела, и когда с блокадой оно припрята-лось с глаз, испытала даже удовлетворение, что не видеть его, новых вмятин, проплешин, шершавин, провалов, не ужасаться, но теперь очень хотелось остаться безо всего. Чижик неуклюже двинулась, гора развалилась, мороз. Долго на себя одежду снова наваливала в морозе и тьме.
Киму снилось, что он стоит с кастетом посреди перекрестка напротив Музея Арктики, раннее утро и лето, перекресток пустой, освещение белое, как выгоревший песок. Со всех сторон наступают враги: там и фашисты, и фабзайцы, убившие Бинома, и эти, которые отца увели, а Ким один против всех, молотит кастетом.
Паше Зиновьеву снились пишмашины, пишмашины, пишмашины, целый парад амфитеатров взбудораженных литер.
Генриетта Давыдовна проснулась под утро с желанием курить, и сама удивилась. Угасшие желания в ней возрождались, ела она теперь из принесенного летчиком с удовольствием, но расчетливо, думала уже и о будущем, а тут раз — курить захотела! Посмотрела на белочку на циферблате, аж озлилась: жрет орешек, жирная тварь, горя не мыкает! Ну уж нет. Она, Генриетта Давыдовна, сегодня же встанет и запишется в доноры, им дают дополнительный паек, в том числе по табаку. В доноры, однако, не возьмут, обессиленная. Ну ничего. Она… она… Генриетта Давыдовна до рассвета лежала и решительно думала, где взять дальнейшей еды, табака или денег.
Ульяна в ту ночь работала, допрашивала Михайлова.
191
Садовник, значит? — прищурилась, как прицелилась или приценилась, Ульяна.
— Да, голуба…
— Нашел голубу! — прикрикнула Ульяна. Настроение у нее было раздражительное. Арбузов злой с этим своим «Д», боится провалить, бредит, что его расстреляют, что немцы войдут, от сеансов отказывается, от Паши вот наотрез отказался, а ведь кандидата нормального — хрен нынче найдешь.
— Извините, — Михайлов сидел понуро, в позе мужика, мнущего шапку на картине передвижника, только шапки не было. — Я садовник, огородник… ботаник, в общем. Любое растение… приголублю и выращу. Талант у меня к этому с детства, способности и любовь. Я и огурца люблю, и орхидею какую.
— Ботаник-шпион, — заценила Ульяна. — Редкий овощ!
— Да не шпион я!
— А чего же скрыли пребывание за границей?
— Я не скрывал. Не указал только в анкете.
— А это не одно и то же?
— Ну…
— Баранки гну! Слушайте, Михайлов, я сегодня злая. А я и без того считаюсь самым жестоким следователем в этом здании. Понимаете, чем вам грозит упрямство?
— Так, а что мне делать… Я так не указал, по глупости. Думаю, шут с ним. Я же там не по своей воле оказался, во Франции-то.
Ульяна думала кликнуть бойца и сразу начать с ногтей, но передумала. Спешить ей некуда. Дома в кровати бессмысленный Арбузов, из всех постельных дел только храпит. Лучше уж одной спать, когда он на службу отвалит. А тут хоть можно послушать об экзотических странах, в которые никогда не попадешь.
— Хорошо, давайте вашу историю с самого начала.
— Ну что… забрили меня как всех в армию, — начал Михайлов и торопливо добавил, — был, понимаете, безвольной игрушкой в руках царского режима.
— В каком году забрили? — Ульяна поморщилась. Мерзкое-то слово какое «забрили». Забривают-то от вшей.
— В пятнадцатом. В запасной бригаде, стояли под Тосно. Ну нас и отправили во Францию, в корпус особого назначения. Это уже в шестнадцатом. До Архангельска, а там на корабли — и поплыли, значит.
— Долго плыли?
— Не дай соврать, много недель. Много! Не один месяц, полгода может. Не знаю. Время ведь путается в голове. Ведь вокруг всего, через Африку, до самого Марселя…
— Интересно плыть? — и впрямь с интересом поинтересовалась Ульяна.
— Да вы скажете тоже! Куда там интересно! В трюме нас как сельдей тут у вас в камере. Вода вокруг. Ни травинки, я вам доложу, ни единой былинки. Я ведь землицу люблю… А тут вокруг вода эта проклятущая, а у меня морская болезнь, все время тошнит, свои же товарищи в трюме били за это…
— То есть вы к битью привычный? — уточнила Ульяна.
— Да не то что бы, — опасливо покосился Михайлов.
— То-то же. Продолжайте.
— Ну так чего… Пока приплыли, то-се, долго тоже стояли в запасе там… Я ведь как, голуба, три года без малого в армии, ни разу не пульнул ни из чего. Ни одного боя! А там узнали о революции народной… Радио у нас не было, все равно — слухи-то доходили. Газеты несколько раз. Ну, отказались воевать вообще. Всею дивизией. Нас французы и в хвост и в гриву, и голодом морили, и прикладом мне по коленке один, извините за выражение, звезданул.
— А почему вы извиняетесь за это выражение? — Ульяна навострила карандаш.
— Ну… звезда — она ведь у нас красная, пятиконечная…
— Вы даете, Михайлов, — развеселилась Ульяна, — сами на себя новые статьи подрисовываете! Хорошо, оскорбление советских символов пока отставим. Ну, дальше.
— А дальше нас распустили. Леший, говорят, с вами. Дали какую-то бумажку для какашки навроде документ, даже денег… Ну, совсем чуть-чуть. И дальше кто куда. Кто побойчее — в Россию рискнули.
— Почему же рискнули? На родину победившей революции, к народной власти. Какой же тут риск?
— В том смысле что тридевять земель, — пояснил Михайлов. — Силу иметь надо! Я хотел, но у меня колено прикладом ударенное распухло… еле ходил даже, голуба.
— Сам голубь, — беззлобно отозвалась Ульяна.
— Извиняюсь я. И вот. Пристроился к фермеру одному за садом смотреть. А та-ам… — Михайлов вдруг как артист в театре паузу взял и всем телом совершил такое артистическое движение как растение растет. — Такие там цветы, товарищ следователь, что и вы бы со стула упали.
— Ну я-то вряд ли, — рассмеялась Ульяна. — Як растениям равнодушна.
— А я от них, знаете, не в себе… А там и пальмы, и травы шелковые, и фрукты такие, каких я названий не знал. Фермер меня оценил сразу, не обидел, комнату чистую выделил, в город отпускал на выходные. Только мне этот город ни к чему, я в саду…
— А как место называется?
— Аквитания называется. Красивое слово! А город не очень называется, Аркашон, навроде крысы звучит или будто харкают. И море там Атлантическое такое синее-синее.
Тут Ульяну просто уж кто-то в грудь изнутри как вдарит. Она только серое море видела, это вот, местное.
— И вы, значит, Михайлов, — ужесточилась, — забыли о революционной родине ради синего моря?
— Да я… — кашлянул Михайлов. — Там дочка у хозяина, Анна…
— Ясно. И вы, значит, под пальмой?
— И под пальмой.
Они помолчали, каждый думая о своем. Потом Михайлов заговорил голосом другим, глухим, как из бочки.
— Мы с ней не сразу, она пока подросла. Зато уж потом… Года три мы с ней. А потом она давай наседать: или женись, или того… отцепляйся. А тут письмо от отца: приезжай в Петроград, торговля наладилась, овощи-фрукты наши пойдут на ура… Я задумался, дом вспомнил. Анна нажимает. Повздорили, стало быть, а я вспылил и уехал. Всю дорогу ехал, корил себя, дурака, вернись пока не поздно, вернись… Ну и не вернулся.
— Снится? — спросила вдруг Ульяна.
— А? — не понял Михайлов.
— Анна, спрашиваю, снится вам ваша французская?
— В таком, знаете, оранжевом платье… Она любила оранжевое, у нее несколько было оранжевых, разных фасонов. Вы не подумайте, я тут женился, все хорошо. Сын у меня красноармеец, уже грамоту на него прислали, отличился в бою. А снится, да… Редко. Но как прижмет, бывает… И как это вы отгадали. А как жену зовут, отгадайте!
— Анной?
— Точно.
И мужик расплакался, как смольная девица какая.
— Это вы не об Анне плачете, — заметила Ульяна. — А о пальме, синем море и о молодости, Михайлов.