la-la, убей меня нежно, дзынь-ля-ля… «Я еду!» – «Володя, нет, я заболела…»: он кладет лед на лоб Саны и целует в ложбинку шеи; рефрен сансаркиного rondo[37], конечно же, все будет хорошо. «Когда?» – спрашивает вдруг Сана с пугающей серьезностью. – «Что – когда?» – отстраняется Володя. – «Когда хорошо будет? Ты скажи, я запишу. На стенке, здесь вот… на этом самом месте. 365 палочек начерчу, и еще… еще столько же… я ведь столько палочек начертить могу, сколько нужно, – а потом вычеркивать буду… минус один мозг, минус тридцать…»
Володя касается Саны, пожалуй, даже слишком бережно – касается так, будто у нее нет кожи: да у нее и впрямь, поражается он, нет кожи! Женщина без кожи: что с ней делать теперь?..
Она вертит в руках концентрат стеклоомылителя и, читая по слогам меры предосторожности – «Не принимать внутрь, вызывает отравление», – начинает с чистого листа.
[распоротое равновесие]
Она выплыла, конечно: это называется «взять себя в руки», «поставить голову на место» – как там еще говорят? Душа отторгает чужеродную, сотканную из боли, субстанцию: вытеснение, замещение, как учили… Слова-слова, думает Сана, много-много слов, как много, целая бесконечность! Хрустальная «восьмерка» не ею изобретенного любовного велосипеда разбивается вдребезги, amen.
Итак, по пунктам: вытеснение, замещение. «Все хо-ро-шо, все оч-чень хо-ро-шо, и будет только лучше» – аффирмация; а то, что на душе саднит… что ж, ларчик-то цел: подарок П., идеальная тара для пепла (отбросы анимы, скажет потом Сана) – вот, собственно, и все.
И все?.. Неужто – все? А дальше? После «всего»?.. После пепла, пусть и нежнейшего дымчатого оттенка, пусть и пахнувшего сандалом, розмарином, бергамотом – что? А дальше, Сана, играем в доктора. «День сурка» помнишь? Надо сделать, как там… – В смысле?.. – Начало истории переписать. Как будто не было ничего… – Как это начало истории переписать? Что значит – не было ничего, если все было? Если ты сам все, что было, и спровоцировал?.. – Ты не понимаешь. Если переписать начало истории, все по-другому будет. Мы ведь не сможем, как бы я ни лю… – А ты и не любил. Никого, даже себя.
Одно время П. тщетно успокаивал ноющую совесть тем, что Сана якобы потеряла к нему интерес, как сама «призналась». Ощущал ли привкус неправды? Догадывался ли, что потерять интерес столь быстро, если речь, конечно, идет о чем-то менее расхожем, нежели виртуальный секс за утренним кофе, невозможно в принципе?.. Вероятно – да, однако принятие лжеигры, призванной хранить честь Саниного «мундира», не спасало от натянутости. Опять и снова убеждала себя Сана в том, будто потеряла голову не столько от самого П., сколько от его фоторабот: стильных, необычных, по-настоящему талантливых… Она ведь с детства болела всеми этими черно-белыми картинками, чудесным образом превращающими обыденное уж если не в сказку, то, по крайней мере, во что-то нетривиальное. Все началось, конечно, с «Советского фото» («Показывать не только кино, но и интересные для пропаганды фотографии с соответствующими надписями»![38]), ну а потом – венгерское «foto»[39], потом – чехословацкий «Revue Fotografie»[40]: кипы, кипы журналов, пылившихся теперь в чулане, – однако пустить с молотка отцовскую коллекцию не поднималась рука, и если это не пародия на якобы инцест, то что?.. Что, Сана?.. Найдешь ли словцо, в карман ли за горстью букв полезешь?.. Она отпихивает Кукловода, пытаясь освободиться от невидимых нитей, впившихся в запястья – она не знает, что в нынешнем ее состоянии подобное «освобождение» походит более всего на самоубийство: Сана все еще не готова к такого рода свободе. Впрочем, если б кто-то намекнул ей на это, она бы в лучшем случае усмехнулась – марш агрессивного бессознательного, tra-ta-ta-ta, ну а пока – пока! Это не «смертельная любовь», не «дружба» и пр. дырбулщилщина – это, на самом деле, Izvrashenie Obiknovennoe, скажет Сана П., а он пожмет неуверенно плечами и отойдет – он всегда отходит, если звонит ж. Но что, если правда?.. Если все так и есть на самом деле?.. Что, если Сана никогда не любила самого П.?.. Если мечтала, глядя на него, о ком-то выдуманном, несуществующем?.. О том, кого действительно нет на свете?.. И был разве виноват П. в том, что не оправдывал иллюзорных ее ожиданий? Был ли виноват в напускной жесткости, позволяющей не привязывать к себе Сану – почти сестру, почти сиамского своего близнеца? (Не слишком ли быстро, кстати, срослись?). И следовало ли считать «холодным» взгляд ледяного человека[41], если он, на самом деле, был от природы с’нежным?.. Они и встретились-то в январе, в снег, в снег, папочкиродные, двадцать восьмого: лишь свадьба – дурацкое словечко, дурацкое, – чужая была. Ну да, интересный персонаж, необычный, думала тогда Сана, разглядывая издали профиль, но ей-то, ей-богу, ей-то что за дело?.. Сама лишь год как раскольцевалась, от «одиночества» устать не успела: хорошо ей одной – хотя что значит одной, когда внутри так много всего?.. Потом, конечно, разглядела П., всего разглядела, с головы до пят, а не надо было: но что надо, что-о? Бежать, детка, бежать – хоть сломя голову, хоть без головы: не посмотреть, не обернуться ни разу, не ощутить губ, не коснуться ни затылка, ни подбородка: не возжелать ближнего.
Ряды событийных линз, если правильно расположить их, легко высветят в странном этом чувстве энергию, свободную – в жалкой попытке перевести ее смысл на язык людей – от социума и синтаксиса. Хотела ли Сана невозможного? Стояла ли на паперти за тем самым, чего на свете этом нет и быть не может?.. О, не нужно, только вот не нужно лечить ее – во всяком случае, заниматься этим должен уж точно не П.: надоба в нем другая – да разве дашь чувства сверх меры? Амфетамины, адреналин, опиаты – вот, detka, и все, вот и вся химия жизни: 2х2, toska und skuka! Опустит П. в йод кисточку, махнет ею по фотобумаге, из кадра сор выметет, и увидишь ты вместо пурпуров и лилий не конфеты «Василек»[42] даже, а пустыню соноранскую да холмы в чапарале: Adenostoma fasciculatus[43], Плохиш, Adenostoma fasciculatus, на вечную память, – всё кактусы, всё агавы, всё камни жертвенные, – на вечную память! Много позже Сана обнаружит оболочку свою в одном из секторов пространства вариантов[44]: вот она, в полной экипировке майя из кожи и перьев, вот ее каноэ, вот большой бубен, вокруг которого рассаживаются индейцы… Если сделать все правильно, Ча Чак[45] пощадит маис с кукурузой – значит, снова будет игра в мяч: четыре на четыре, два на два… – значит, проигравших снова свяжут и принесут в жертву, скатив по лестнице пирамиды… – значит, новые черепа увенчают колья, обрамляющие площадку для игр… О, самое время пустить кровь, тогда боги будут милостивы, а потому жена вождя уже прокалывает острым шипом язык, а он сам надрезает лингам ножом из обсидиана. Пропущенная сквозь раны агавья веревка убыстряет сброс крови – и вот уж темная жидкость капает на бумагу, которая тут же летит в костер.
Пятьдесят тысяч сердец гибнет в храмах ацтекских, один лишь Уицилопочтли[46] сжирает в год двадцать тысяч. Чудненькая мистерия, прикрывает глаза Сана и хватается за свое: последнее время сердце и впрямь подводит. Хочет ли Сана принести его в жертву? Не боится ли стать жертвой сама?.. Она еще не знает, что потом, много позже, именно сердце станет выражением воли – не ведает, что каждое движение его уподобится стройному аккорду тончайших душевных импульсов… Тогда-то и отпадет потребность в том, что называется органами размножения, – ну а персонажи, все еще напоминающие людей, будут появляться на свет из доведенных до совершенства органов речи[47]: не вери-ишь?.. И вот что еще странно: все чаще кажется Сане, будто она репетирует встречу снастоящим своим близнецом. Впрочем, после очередной вспышки она, облученная, еще несколько дней изнывает от бирюзового ее яда; бессловесное же знание, точнее, понимание того, что если не убрать цвет произвольно, то можно и головой повредиться, приходит не сразу – так, собственно, и отправляется смальта любовная в урну. Задачка, la-la, не имеет решения, а отношения с П., la-la, – названия: слова, которое могло бы их обозначить, нет ни в одном языке мира, и если Сана вдруг его обнаружит, возможно, станет легче.
[никакой Хатшепсут]
«О, дух предельной прямоты и умеренности, снизойди», – шепчет в полубреду Сана, – и дух, утомив ее ожиданием скорее для протокола (небесная канцелярия так же несовершенна, как и земная), снисходит: «Ты покинешь линейное время: покинешь, чтобы проникнуть в сакральное пространство – туда, где нет смерти…» – откуда Сана знает этот язык, кто вкладывает в нее все эти слова и смыслы? Кто показывает фильм, на пленке которого Земля и Небо кажутся одним целым – откуда такая четкость изображения?.. «Иди туда, где деревья скручены в спираль потоками энергии» – Воттоваара[48], очнулась Сана, а через несколько минут, найдя в Сети изображения тех самых скрученных деревьев, обняла монитор и, уткнувшись в него, пошлейшим образом разрыдалась: четыреста семнадцать зон недоступности, четыреста семнадцать лет недостижимости, четыреста семнадцать шагов к невозможности… Его, он, ему – а где же во всем этом она сама – оставлено ли для себя хоть немного места? «На Воттовааре в параллельные миры проходы… Восприятие искажается, грань между тем светом и этим стирается… Неподготовленный, если не туда забредет, через два года не жилец будет; местные гору за километр обходят», – скажет потом Полина, ну а пока… пока Сана видит, как синий слон – сколько лет подряд обнимала она его, плюшевого, засыпая? – кружит над горой. Пугающее, в общем, зрелище, но выбор-то невелик: бояться или идти, вот Сана и доводит страх до кипения, а когда тот выкипает, замечает, что