живи, дура, живи — и я слушалась, всегда слушалась… да только их-то и слушалась…» — Даниил Иваныч гладит меня по голове и предлагает пройтись: я соглашаюсь и пытаюсь вспомнить, сколько зим не бывала на Невском. Впрочем, сегодня проспект, пожалуй, несколько странен: плотная, не такая, как всегда, серо-сизая дымка, голубоватые геометрические фигуры, танцующие на крышах домов, густая синяя вуаль, покрывающая светящуюся мостовую… Становится не по себе — к тому же, идущие навстречу персонажи заставляют меня усомниться если уж не в реальности происходящего, то в собственной вменяемости: одного Даниила Иваныча я еще могу вынести, но вереницу мертвых литераторов… «Страшно? — усмехается Даниил Иваныч, видя, как пугает меня горбоносый профиль А., и тут же, отворачиваясь от графа Т., скисает: — Если б вы знали, как мне, как мне страшно, вы посчитали бы собственные скелеты в шкафу вздором!» — «Почем вам знать о моих скелетах?» — «По текстам, голубушка, по текстам… Вы, как и я, не совсем, так скажем, здоровы…» — «Бросьте: я, в отличие от вас, никогда не писала о себе. Если же и использовала некоторые детали, то изменяла до неузнаваемости. Что же касается произведения искусства как невроза, то Юнг давно…» — «Нет, это вы, вы бросьте! — он кипятится, и тут же извиняется. — Простите великодушно. Но, смею заметить, каждый художник рисует прежде всего себя, не отпирайтесь…» — «Я лишь переплавляю некий опыт… синтезирую, крою… меняю траекторию движения персонажа…» — «Вы не столь простодушны, сколь милы… хотите выпить?» — «Я хочу в Аргентину…» — «В Аргентину? Куда именно?..» — «В Буэнос-Айрес. Там есть кафе «Руби»: а знаете, тот рассказ Кортасара — ну, «Местечко, которое называется Киндберг», — в свое время здорово меня зацепил…» — «А что вы, голубушка, знаете о времени?» — останавливается вдруг Даниил Иваныч и, тяжело дыша, кладет руку мне на плечо. «То же, что и вы: времени не существует, — я не пытаюсь хоть сколько-нибудь отстраниться: он не неприятен. — Быть может, именно поэтому у меня его никогда и нет?..» — «Как жаль, что мы не встретились раньше! Или наоборот — позже… В ваши дни… Мы могли бы стать идеальной парой… — он целует мне руку и с сожалением смотрит на часы: — Такое возможно?.. Ответьте, скоро я должен буду покинуть вас…» Я пожимаю плечами, не обольщаясь насчет идеальных пар, и отвечаю честно: «Не уверена. Может, кофе на посошок?» Он понимающе кивает; мы заходим в маленький ресторанчик и заказываем латте, гляссе, эспрессо, мокко, капучино, американо… мы упиваемся в усмерть, о-la-la! Но перед этим Даниил Иваныч успевает прочесть мне три последних «Случая», не вошедших ни в одно из изданий — Даниил Иваныч называет их «Идиотскими сказками»: о, они чудо как хороши после каннабиса и маковой соломки!
«По сучьему веленью, по оному хотенью, жили-были на свете колорном Нос, Шея и Крыся Бардачелла.
Нос был длинный, тонкий и во всё влезал без спроса.
Шея была вертлява и вечно важничала.
Крыся Бардачелла была родом из Польши; она вышла замуж за итальянца и сменила фамилью, но легче ей от этого не стало.
Как странно всё это, как странно! — вздыхала она долгими зимними вечерами, пока Нос и Шея промеж себя спорили.
Что странно? — спрашивал итальянец Крысю, но она, поглаживая украшение из эмали от Frey Wille, только улыбалась и ничего не говорила.
Сдается мне, что если в текстёнке появляется выражение типа «галстук от Нermes» или «запонки от Carrera y Carrera», текстёнок явно второй свежести и написан дамкой! — умничала Шея.
Сдается мне, драгоценная Шея, будто до всего вам есть дело! И самое удивительное, что дело есть вам и до хьюмидора на пятьдесят семь сигар из платанового дерева! — фыркал Нос и чихал не нее, однако Шея не унималась.
Так продолжалось до тех пор, пока Крыся не устала от Носа и Шеи — больно часто те спорили! Вильнула Бардачелла хвостиком, мордочку вытянула — цап! — да прокусила Шею. И истекла Шея кровью, а кровь Нос залила — так тот в ней и захлебнулся. А Крыся сидит на солнышке, лапочки свои потирает, довольная: любимую статью Конституции перечитывает: Цензура запрещена. «Fuck you!» — «Говорит по-английски»».
«Жили-были Нос, Зуб, Шея и Крыся Бардачелла. Нос ушел в запой, Крыся на остров Буян полетела, чтоб между делом в Duty Free вискарём недорогим отовариться. Так остались Зуб и Шея вдвоем.
Точит Зуб Шею, точит… Впивается в нее, грызет, колет — чуть не режет. Плачет Шея, ничего понять не может, за что ей наказанье такое, а Зуб посмеивается: «Ха-ха! — а дальше так: — Хо-хо!»
Совсем тонкая стала Шея, тронь — того и гляди, сломается! Стала она тогда на помощь звать: «Э-гей! — а потом: — О-гой!»
И прилетела тогда с острова-Буяна Крыся Бардачелла под вискарём, и вырвала Зуб, но без наркоза: так умерла Шея от болевого шока, а перед смертью услыхала, как ей Зиновьева-Аннибал шепнула: «У меня в сердце зуб болит! О, люди без зуба в душе!» — с тем и почила».
«Решила как-то Шея о душе подумать, а Крысе это не понравилось: «Будут ещё всякие шеи думать!» — и прокусила ей тонкое горлышко, и потекла оттуда водичка сладкая, и облизнулась Крыся Бардачелла, и больше Шею не мучала, и никто не мучал».
[весна на улице]
Вздор. Все это, в общем, вздор — сюжет неудобно запрятан в карман брюк, не достать никак: я устала, да, устала от этого роман[c]а, пора бы и честь знать — tableta[146] проглочена, бриллианты и экскременты смешаны в равных пропорциях, постранично. Мне, увы, так и не удалось сравнить «чувство, которое движет миром», ни с кессонной болезнью, ни с фракталами, ни со шкалой Мооса,[147] однако я все еще уверена — маньячество? — что именно оно является эталоном душевной стойкости. Сначала ведь так: тальк, гипс… потом — кальцит, флюорит… пото-ом! — апатит, ортоклаз… ну а дальше кварцы с топазами, корунды с алмазами: но в Начале-то тальк был… Тальк — не топор — старинная русская головоломка.
Эй… — она выключает компьютер и дотрагивается до моего плеча: я вздрагиваю от неожиданности — лицо кажется знакомым. Янтарь — окаменевшая смола мелэоценового периода, говорю, просто чтобы что-то сказать. Она смеется — одними зрачками: совсем как я, губы плотно сжаты. Но разве персонажи материализуются? — не произношу. А кто тебе сказал, будто я — персонаж? — не произносит Сана. И тогда я шепчу быстро-быстро: там, в вагоне, — женщина была с лицом девочки; она в ней будто высветилась, девочка-то, как только старшая забрала у младшей шарик и прижала к щеке — так и стала копией детской своей фотографии… Здесь и сейчас, здесь и сейчас: из куколки — в бабочку, следующая станция «Горизонт» — вот и все, вот и все, Сана: никаких негативов, никаких слайдов — бабочка, так и не научившаяся летать, забирает у гусеницы шарик с украденным у меня воздухом…
Она понимающе кивает. Я больно щиплю себя за руку: нет, не сон… Да ты нервничаешь, качает головой Сана, будто боишься чего-то… а я ведь просто поговорить хочу… Скажи, зачем этот текст? Не думала, что должна разжевывать тебе подобные вещи, отмахиваюсь я, но Сана не отстает: нет, я имею право знать — я не уйду, пока… Etc., etc. Я закуриваю: подобные вопросы не прибавляют сил, и все же я рада, рада, чего уж там, ее появлению — в конце концов, я тоже, тоже человек, и мне иногда тоже, пусть и редко, но требуются уши. Что еще ты хочешь услышать, развожу я руками, ты ведь знаешь обо мне все, абсолютно все… к тому же, если я начну договаривать, ничего хорошего все равно не выйдет: я и так еле живая после всех этих роман[c]ов, которые крутила сама знаешь где и за счет чего. РА — не только не бог Солнца, Сана: РА — это идеальные условия для того чтобы не вывести в люди ни буквы, а мне нужно, нужно было поднять «тяжелый вес» — и не надорваться… Подняла? Усмехнулась Сана, а я неожиданно запричитала: девочка, дурочка, неужто не понимаешь, что ни тебя ни меня не существует? Неужто не видишь, что все эти декорации не настоящие?.. (Итэдэитэпэ, четыре минуты ровно). Ну что ты, что ты, Сана обнимает меня, я не хотела. Жвачные оборачиваются. Не обращай внимания, шепчет она, ты их больше не увидишь, и я не обращаю — мне нет до жвачных никакого дела: нет до тех самых пор, пока к нашему столику не подходит некий тип. Положив визитку на стол, он уточняет: вы — Александра Шеломова? Если позволите, я задам вам несколько вопросов. Понимаю, вы со спутницей (тип криво ухмыляется), и все же лишний пиар не повредит автору, широко известному пока лишь в узких кругах… Не дождавшись ответа, он включает диктофон, и:
— Ваш новый роман[c] с вызывающим названием несет в себе антигуманный посыл. Вы действительно считаете, будто все мы — просто добежавшие сперматозоиды? — Да, считаю. — Почему вы не любите людей? — Вопрос из серии «Перестала ли ты пить коньяк по утрам, да или нет?» — Но ваш роман[c] автобиографичен: вы и Сана — один человек?.. — Я никогда не списывала героинь «с натуры», это собирательный образ. — Но вы же не будете отрицать, что все эти опыты, которые ставила на себе Сана, — прежде всего ваши? — Буду. — Вы немногословны. Что ж! Остается лишь произвести лингвистическую экспертизу текста на предмет новизны и творческой оригинальности вашего, с позволения сказать, произведения: шутка-шутка. Расскажите лучше о своей семье: ваш новый муж — действительно транссексуал?.. — А ваш? — Не понял… — Ваш новый муж — кто?.. — Когда вы оставите, наконец, словесные па? Поймите: мы должны сделать яркий материал! — Кому должны?.. — Не цепляйтесь! Вот вы сидите тут, с девушкой обнимаетесь — может, вы и с ней тоже живете… Почему не хотите поделиться с читателями? — Делюсь. Иду сегодня по Малой Ордынке, поскальзываюсь: «Ёб твою мать!» — кричу, фраза дня. Лаконичная. Ёмкая. «Ёб твою мать!» — как сочно, красиво, звучно, гордо, непосредственно, элегантно! Ярко как! Тактно! Смело! Уверенно! «Ёб твою мать!» — как ласково, как пьяняще… и даже чуточку томно… — Не трогайте диктофон, меня уволят, не трогайте диктофон, кому говорю, мне нужно скандальное интервью с молодым автором средних лет! Вы как раз подходите!