лигрим в поисках самых экзотических случаев безумия, коллекционер испорченных мозгов. Однажды — мысль, едва оформившись, была аккуратно припрятана до лучших времен — его можно убедить добавить Эффи к своей коллекции. Я сложил его письма стопкой и запер в ящике стола с притворной беззаботностью отравителя, откладывающего смертоносный сосуд на потом.
Я проводил все дни в студии, пытаясь закончить «Игроков в карты», и впервые в жизни писал без натурщицы. Я отыскивал в памяти ее полузабытые черты, перенося их на холст маслом и пастелью. Я вспоминал текстуру ее волос, тепло кожи, небрежный поворот головы, и, словно по волшебству, она обретала форму под моими пальцами. Я не делал набросков и писал сразу, с осторожностью любовника: красноватый свет играл на ее скулах, подчеркивая беззащитную надменную линию подбородка, изгиб бледных трепещущих губ; отблеск огня отражался в ее угольных глазах. Она взглянула через стол на другого игрока, губы ее чуть сжались, а темные брови изогнулись насмешливой дугой: она смеялась или торжествовала. Я писал ее фигуру темными красками, чтобы выделить лицо, — пожалуй, самые выразительные черты за всю мою карьеру художника — и окружил ниспадающие волосы красным ореолом; лицо неопределенно, опасно сияло, будто позади нее бушевал пожар. Пять дней я лихорадочно работал над своей Пиковой Дамой, затемняя готовые участки холста, чтобы привлечь внимание зрителя к ее лицу, только к лицу.
Как-то раз, всего на мгновение, я уловил определенное сходство с Эффи в ее подвижных, изменчивых чертах — но едва эта мысль появилась, я понял, что ошибся. Марта была такой живой, трепещущей, ее нельзя сравнивать с моей маленькой девочкой-нищенкой — попробуйте сравнить пламя с листом бумаги. Я инстинктивно знал, что, доведись им встретиться, ненасытная энергия Марты полностью поглотила бы Эффи.
Всю неделю я сгорал от желания. Ночами я корчился и стискивал кулаки под тяжелым покрывалом, а Око Бога гвоздем впивалось мне в затылок. Простыни горели, тело источало похотливую влагу, меня мутило от собственного зловония, но страсть не остывала.
Шесть ночей я черпал сон в пузырьке с хлоралом — до сих пор помню темно-синее стекло, что хранило бесстрастное противоядие от всех распутных снов. Изнуренный лихорадкой и вожделением встречал я рассвет четверга, предчувствуя роковую развязку. Идти к ней второй раз было ошибкой — теперь я это знал. Шехерезады не существовало, не было никакой сказочной девы с глазами-гранатами. Сегодня она будет дешевой шлюхой, искусно освещенной и одетой, но все равно шлюхой, и вся чудесная алхимия исчезнет. Сегодня я это знал.
Я пришел в полночь. Я смотрел, как часы в холле отсчитывают последние секунды, и с первым ударом вздрогнул от дурного предчувствия. Когда эхо потонуло в тишине, позади меня открылась дверь, и появилась Фанни, затянутая в желтую парчу, с волосами как виноградные лозы. Две ее подруги извивались у ног; стараясь избегать их немого презрительного взгляда, я следовал за Фанни, но не в красную гостиную, как в прошлый раз, а вверх по лестнице, в комнату на втором этаже, которую я прежде не видел.
Она постучала в дверь, затем молча отворила. За дверью было практически темно, свет из коридора на миг уничтожил нежное освещение внутри. Я услышал, как дверь резко захлопнулась у меня за спиной, и с минуту растерянно озирался. Комната была большая и почти пустая, горело лишь несколько газовых рожков с абажурами синего стекла. На миг вспомнился пузырек с хлоралом, дарящий оцепенелое забытье, и меня пробрала дрожь — но виной тому оказались не мысли: в комнате было холодно, погасший очаг скрывала темная китайская лаковая ширма. На полу лежали ковры, но стены были голые, и комната казалась мертвой, в ней не было ничего от великолепия красной гостиной. Единственным предметом мебели, который я заметил, был небольшой столик, на нем стояли голубой графин и стакан.
— Не стесняйся, налей себе выпить, — прошипел голос сзади, и вдруг она оказалась здесь — поразительно, какой незаметной она могла быть, когда хотела. Ее черные волосы (почему я думал, что они рыжие? Черные, как вороново крыло, черные, как у Пиковой дамы) струились дождем меж ее распростертых рук. Она была белой, словно дымка, в этом мертвенном свете, губы — смазанное пятно и удивительной синевы глаза на готически бледном лице. Платье из хрусткой ткани топорщилось вокруг ее нежной плоти, и роскошь его странным образом диссонировала с аскетичной обстановкой, будто она — забытая Коппелия[31] в пустой мастерской, ждет, чтобы ее завели.
Я машинально налил себе полный стакан жидкости из василькового графина — маслянистой и пряной, с резким можжевеловым привкусом — и вновь постарался превозмочь ощущение нереальности происходящего. Мне вдруг показалось, что в напиток подмешан хлорал: я тонул в водянистой пустоте, а Марта раскачивалась, словно призрак подводою, русалка-утопленница, с запахом водорослей и гнили в развевающихся волосах. Холодные руки обвили мою шею, я почувствовал, как ее губы на миг прижались к моим, голос шептал мне на ухо еле слышные непристойности, и я рухнул на нее, цепляясь за ее платье, увлекая за собой на пол, на тусклое морское дно. Ее кровь стучала в моих ушах, ее плоть могла наконец задушить мое чувство греха.
Буря стихла. Мы лежали рядом на мягких голубых коврах, и она нашептывала мне длинную, похожую на сон сказку о женщине, что менялась вместе с луной, вырастая из юной девушки в прекрасную женщину, а потом превращаясь в омерзительную старуху, и так проходил месяц… Желание вспыхнуло снова, и я нырнул в нее, как дельфин в волну.
— Я должен увидеть тебя снова. Я должен увидеть тебя снова очень скоро.
— В следующий четверг. — Ее шепот констатирует факт, бесстрастно, почти грубо — голос дешевой шлюхи, составляющей график.
— Нет! Я хочу увидеть тебя раньше.
Она рассеянно качает головой. Матовая парча платья обвивается вокруг ее лодыжек и коленей, выше она обнажена как луна, и соски кажутся небесно-голубыми на припудренной коже.
— Я могу видеться с тобой лишь раз в неделю, — терпеливо говорит она. — Только по четвергам. Только здесь.
— Почему? — Злость кислотой выплескивается из меня. — Я ведь плачу тебе, разве нет? Куда ты уходишь в остальные дни? С кем ты уходишь?
Испорченная Коломбина нежно улыбается сквозь влажные локоны.
— Но я люблю тебя! — Теперь я несчастен. Я хватаю ее тонкую руку так крепко, что останутся синяки, и жадно, так жадно… — Я лю-блю… — (Откровение.) — Я люблю тебя!
Свет дрожит. В одурманенных глазах отражается мое умоляющее лицо. Она слушает, как ребенок, чуть склонив голову набок.
— Нет. Ты меня не любишь. Недостаточно. Еще нет, — спокойно говорит она.
Она жестом прерывает мои мучительные возражения и натягивает сброшенное платье с развратным изяществом, точно избалованная девочка, примеряющая наряды матери.
— Ты полюбишь, Генри, — тихо говорит она. — Скоро ты полюбишь.
Я долго сижу один в этой голубой комнате, опутанный сетями своей страсти. Она оставила шелковый шарф на полу у моих ног; я мну и сжимаю его в руках, как первобытное начало во мне хотело бы мять и сжимать ее бледное горло… но Шехерезада ушла, по пятам преследуемая волками.
Марта. Марта. Марта! Этим именем я мог свести себя с ума. Марта, мой грошовый суккуб, мое восковое, тающее лунное дитя. Куда ты уходишь, любимая моя? В тусклый подводный склеп, куда стекаются ундины? В каменный круг, танцевать до рассвета с другими ведьмами? Или ходишь на берег реки, накрасив губы алым, в платье с глубоким вырезом? Может, ты валяешься в грязных переулках с отребьем и калеками? Чего ты хочешь от меня, Марта? Скажи мне, чего ты хочешь, и я дам тебе это. Что бы это ни было.
Что бы ни было.
Мы с ней были одни, совсем одни, а Генри грохотал по дому, как семечки в высушенной тыкве, погруженный в свои мрачные грезы… Мы были вдвоем.
Она следовала за мной, словно кривое отражение в кошачьем глазу, мой бледный отпечаток на сетчатке, и шептала мне в темноте. Марта, сестра моя, тень моя, любовь моя. Ночью мы тихо разговаривали под одеялом, секретничали, как дети; днем она сидела рядом, невидимая, держала меня за руку под столом, бормотала на ухо что-то утешительное. Я не видела Моза — он думал, наша встреча может навредить его планам, — но я не была одинока. И я не боялась: мы приняли друг друга, она и я. Впервые в жизни у меня появилась подруга.
Я симулировала болезнь, чтобы мы могли быть вместе, пила опий и притворялась спящей. Мои сны были волшебными кораблями, с парусами как крылья, они парили высоко в ясном небе. Впервые за много лет я освободилась от ненавистной мучительной вины, которую Генри выстроил вокруг меня стеной, освободилась от Генри, освободилась от себя самой. Я была прозрачна, как стекло, чиста, как родниковая вода. Я открывала окна в спальне и чувствовала, как ветер свистит сквозь меня, будто я стала флейтой…
— Что же это, мэм!
Голос Тэбби вырвал меня из мечтательной эйфории, и я обернулась, ощутив вдруг головокружение и слабость. Тэбби поставила поднос и подбежала ко мне. В глазах двоилось, но я видела, что она испугана и встревожена. Она заключила меня в объятия, и мне на секунду показалось, что это Фанни пришла забрать меня домой, и я снова расплакалась.
— Ах, мэм! — поддерживая одной рукой за талию, она почти отнесла меня на кровать. — Просто прилягте на минутку, мэм. Я сейчас все сделаю. — Взволнованно кудахча, она захлопнула окно и стала укрывать меня одеялами, не успела я и слова сказать. — Ну надо же, стоите тут на холоде, совсем без ничего, так и помереть недолго, мэм! Только подумайте, что бы сказал мистер Честер, если б узнал, а вы такая легонькая, прямо как перышко. И так мало кушаете, совсем мало, мэм, ах, что же…
— Пожалуйста, Тэбби, — с тихим смехом перебила я. — Не волнуйся ты так. Я уже вполне здорова. И я люблю свежий воздух.
Тэбби решительно затрясла головой: