– Будете входить?
– Я… нет, пожалуй, не буду. Уже попрощалась несколько раз. Мне нужно побыть там, где воздух не пропитан дезинфектантами. Выйду на парковку, выкурю сигарету с санитарами, пока те отдыхают от своих каталок. Там и встретимся, хорошо?
Хорошо, кивнул я.
Мать была без сознания, увитая трубками и проводами; за дыхание отвечал аппарат, сопевший в унисон с ритмичными подъемами и опаданиями ее грудной клетки. С последней нашей встречи мать поседела. Я погладил ее по щеке. Никакой реакции.
По злосчастному врачебному наитию я приподнял ей веко: наверное, хотел взглянуть, насколько расширены зрачки. Но одним из последствий удара стало кровоизлияние в глаз, и он был красный, как спелый помидор черри.
Я уехал из больницы вместе с Кэрол, но от приглашения на ужин отказался: сказал, что сам себе что-нибудь приготовлю.
– Наверняка на кухне у матери найдется что-нибудь съестное, – предположила она. – Но если захочешь пожить в нашем доме, с огромной радостью тебя примем. У нас тебе всегда рады. Хотя сейчас тут беспорядок: без присмотра твоей матери прислуга слегка распустилась. Но не сомневаюсь, что мы сумеем предложить тебе сносную гостевую спальню.
Я поблагодарил Кэрол, но сказал, что предпочту остановиться на другом конце лужайки.
– Если передумаешь, дай мне знать.
Стоя на гравийной дорожке, она задумчиво смотрела на наш с матерью дом – так, словно впервые за много лет сумела ясно его разглядеть.
– Ключ у тебя, как всегда, с собой?
– Как всегда, – кивнул я.
– Ну что ж, не буду настаивать. В больнице есть оба телефонных номера. На случай, если ее состояние изменится.
Кэрол снова обняла меня, а потом зашагала в сторону крыльца – решительно, если не сказать – поспешно, – и я понял, что период ее трезвости близится к концу.
Я отомкнул дверь и вошел в материнский дом. Скорее ее, а не мой, хотя она не стала стирать следы моего присутствия. Уезжая в университет, я будто раздел свою небольшую комнату, забрал из нее все, что было для меня важно, но мать оставила в ней кровать и заставила пустующие поверхности (сосновые полки, подоконник) комнатными растениями. В ее отсутствие они быстро засыхали; я их полил. В остальных помещениях царил полный порядок. Диана однажды сказала, что моя мать ведет домашнее хозяйство «линейно» – то есть, насколько я понял, аккуратно, но без помешанности на абсолютной чистоте. Я осмотрел гостиную, кухню, заглянул в комнату матери. Не все предметы стояли на своих местах, но у каждого предмета оно имелось.
С наступлением темноты я зашторил окна и включил свет во всех комнатах. Мать считала, что иллюминировать весь дом неуместно и расточительно, но сегодня вездесущий свет стал моим протестом против смерти. Любопытно, заметила ли Кэрол это сияние на рубеже по-зимнему бурой лужайки, и если заметила, то нашла его успокаивающим или, наоборот, тревожным?
Тем вечером И Ди вернулся около девяти. Он был столь любезен, что постучал в дверь и принес свои соболезнования. Под уличным фонарем казалось, ему было неуютно у нас на крыльце. Дорогой костюм его измялся. Было зябко, и дыхание его превращалось в пар. Он машинально похлопал себя по карманам – нагрудным и набедренным, – словно что-то искал. Или просто не знал, куда деть руки. Наконец сказал:
– Мне очень жаль, Тайлер.
Его соболезнования показались мне весьма преждевременными: смерть матери из неизбежного события еще не превратилась в свершившийся факт, а он уже списал ее со счетов. Но мать все еще дышит, подумал я, или, по крайней мере, получает кислород, в милях отсюда, в палате больницы Университета Джорджа Вашингтона, совсем одна.
– Спасибо за добрые слова, мистер Лоутон.
– Господи, Тайлер, зови меня Эд, как все остальные. Джейсон говорил, ты неплохо справляешься со своей работой во флоридском «Перигелии».
– Пациенты, по-моему, довольны.
– Молодец. Важен любой вклад, даже самый незначительный. Это Кэрол тебя сюда определила? Если нужно, у нас готова гостевая спальня.
– Нет, спасибо, мне и тут хорошо.
– Ладно. Понимаю. Если что-то понадобится, просто постучи, договорились?
Летящей походкой он умчался на ту сторону по-зимнему бурой лужайки. И в прессе, и в семье Лоутонов много говорили о гении Джейсона, но я напомнил себе, что и И Ди заслуживает подобного титула. Присовокупив диплом инженера к коммерческой жилке, он создал крупную корпорацию – задействовал свои аэростаты и начал продавать частоты телекоммуникационного вещания, когда «Америком» и Эй-ти-энд-ти смотрели на происходящее, как олень на приближающиеся автомобильные фары. С интеллектом у него все было в порядке, но ему не хватало Джейсоновой смекалки и любознательности, а еще стремления изучить физическое устройство Вселенной. И наверное, капельки Джейсоновой человечности.
Затем я снова остался один – в родном и одновременно чужом доме, – присел на диван и какое-то время изумленно думал, что гостиная почти не изменилась. Рано или поздно мне придется взять на себя управление имуществом матери; я с трудом представлял себе эту задачу, она казалась мне сложнее, запутаннее, чем культивация жизни на другой планете. Но не задумайся я об этих неприятных вещах, не заметил бы пустого места на верхней полке этажерки рядом с телевизором.
Я обратил на него внимание потому, что – насколько мне было известно – за все годы, что я здесь прожил, с верхней полки лишь бегло стирали пыль. Она была для моей матери чем-то вроде чердака, где хранилась история ее жизни. Я мог бы с закрытыми глазами по порядку перечислить и описать вещи на этой полке: школьные фотоальбомы (средняя школа Мартелла в городе Бингем, штат Мэн, 1975, 1976, 1977, 1978 годы); выпускной альбом Калифорнийского университета в Беркли, 1982 год; нефритовая статуэтка Будды, подпирающая все эти альбомы; диплом в вертикальной пластмассовой рамке; коричневая папка-гармошка, в которой мать хранила свидетельство о рождении, паспорт и налоговые документы; еще один зеленый Будда, а за ним – три обшарпанные коробки из-под кроссовок «Нью бэланс» с надписями «Памятные вещи (учеба)», «Памятные вещи (Маркус)» и «Всякая всячина».
Но сегодня второй нефритовый Будда стоял неровно и картонка с надписью «Памятные вещи (учеба)» отсутствовала. Я предположил, что ее сняла мать, но нигде в доме этой коробки не нашлось. Из трех коробок мать в моем присутствии регулярно открывала лишь «Всякую всячину». Там было множество концертных афишек, билетных корешков, ломких газетных вырезок (включая некрологи ее родителям), сувенирный значок в форме шхуны «Блюноуз» (напоминание о медовом месяце в Новой Шотландии), спичечные коробки, прихваченные из ресторанов и гостиниц, бижутерия, справка о крещении и даже прядь моих младенческих волос в листке вощеной бумаги (тот был заколот булавкой).
Я снял вторую коробку, помеченную надписью «Памятные вещи (Маркус)». Отец никогда не вызывал у меня особенного любопытства, и мать редко говорила о нем в подробностях, выходящих за рамки краткого описания (красивый мужчина, инженер, коллекционер джазовых пластинок, лучший друг И Ди по колледжу, но алкоголик, павший жертвой собственной страсти к скоростным автомобилям однажды вечером, когда возвращался домой после встречи с поставщиком электроники в Милпитасе). Внутри нашлась пачка писем в конвертах из веленевой бумаги, подписанных аккуратным тесным почерком – должно быть, отцовским. Отец отправил письма Белинде Саттон (эту фамилию мать носила в девичестве) на незнакомый мне адрес в Беркли.
Я взял один конверт, раскрыл его, достал и развернул пожелтевший листок.
Бумага была нелинованная, но строчки рассекали ее аккуратными параллелями. «Милая Бел» – и дальше: «Я думал, что все сказал вчера вечером по телефону, но мысли о тебе не идут у меня из головы. Пишу эти строки и чувствую, что ты становишься ближе, хотя не так близко, как хотелось бы. Не так близко, как в прошлом августе! Каждую ночь, когда не могу лечь с тобою рядом, я прокручиваю эти воспоминания в голове, словно видеопленку».
И так далее. Углубляться в чтение я не стал. Сложил письмо, сунул его в пожелтевший конверт, закрыл коробку и поставил на верхнюю полку – туда, где ей и место.
Утром в дверь постучали. Я открыл, ожидая увидеть Кэрол или какую-нибудь ее фрейлину из Казенного дома. Но это была не Кэрол. Это была Диана. Диана в длинной юбке цвета ночного неба и блузке с высоким воротом. Сцепив руки под грудью, она смотрела на меня, и глаза ее искрились.
– Мне так жаль, – сказала она. – Приехала, как только узнала.
Но она опоздала. Десять минут назад позвонили из больницы. Белинда Дюпре скончалась, не приходя в сознание.
На поминальной службе И Ди произнес недолгую вымученную речь, не сказав ничего важного. Выступил я, выступила Диана; Кэрол тоже собиралась, но не смогла подняться на кафедру – то ли горе ее было столь велико, то ли опьянение.
Панегирик Дианы оказался самым трогательным и прочувствованным: мерное перечисление всех добродетелей, которые мать поставляла на ту сторону лужайки, словно дары от любезной и процветающей нации. Я был признателен за ее слова. На их фоне остальная церемония выглядела «для галочки»: выныривая из толпы, малознакомые люди рассыпались в банальностях и полуправде, и я благодарил этих людей и улыбался, улыбался и благодарил, пока не пришло время пройти к краю могилы.
Тем вечером в Казенном доме устроили поминальный прием. Мне приносили соболезнования деловые партнеры И Ди (никого из них я не знал, но некоторые знали моего отца) и прислуга Казенного дома – их горе было неподдельно и производило более гнетущее впечатление.
В толпе сновали официанты с винными бокалами на серебряных подносах, и я пил больше, чем следовало, пока наконец Диана, также скользившая меж гостей, не выцепила меня из очередного кружка скорбящих.
– Тебе нужно подышать воздухом, – сказала она.