игравших или о чем-то шептавшихся, и, как молитву, повторяла Ваше имя. Иногда я набиралась смелости и думала, что это имя могло бы стать моим, разумеется, после цепи случайностей и приключений, запутанных, как в комедии плаща и шпаги, интригу которой я закручивала и раскручивала по собственной воле.
Моя семья по праву могла бы встать вровень с Вашей, мои родители обладали завидным состоянием и положением, а потому союз, заключенный в самом укромном уголке моего сердца, вовсе не казался несбыточным или безумным. Когда-нибудь мы вполне естественным образом могли бы повстречаться там, куда оба имели доступ. Но понравлюсь ли я Вам? Сочтете ли Вы меня красивой? На эти вопросы маленькое зеркальце пансионерки не отвечало «нет» — впрочем, теперь, после моего появления в Вашем венецианском зеркале и в Булонском лесу, Вы можете вынести собственное суждение. А вдруг Вы опять не обратите внимания на девушку, как когда-то не заметили ребенка в пансионе Птиц? Эта мысль повергала меня в глубокую безысходность, но юность никогда не отчаивается надолго, и вскоре я опять возвращалась к розовым мечтам. Мне казалось невозможным, что Вы пройдете мимо своего счастья, своей добычи, души, что является точным слепком с Вашей души, или отвернетесь от той, что посвятила Вам себя с детства, — одним словом, от женщины, созданной именно для Вас. Тогда я не формулировала все столь четко, движения моего сердца еще не были мне так ясны, как теперь, когда все события моей жизни предстали передо мной в новом свете; мною владел неодолимый инстинкт, слепая вера, чувство, которому я противиться не могла. Несмотря на девственное неведение и невероятное простодушие, во мне зрела всепоглощающая страсть, о которой я никогда и никому не рассказывала. В пансионе у меня не было подруги, я жила только мыслями о Вас. Я ревниво оберегала свою тайну, не желая делиться ею ни с кем, и гнала прочь всякого, кто мог помешать мне думать о Вас. Меня называли «серьезной», а наставницы ставили всем в пример.
Как ни странно, я не торопила час расставания с пансионом, наслаждаясь последними неделями мечтаний, ведь после возвращения домой наступила бы пора действовать.
Пока я была заперта в стенах пансиона, я имела полное право тешить себя надеждами, не приближаясь ни на шаг к их осуществлению. Вылетев из клетки, я должна была направить мой полет прямо к цели и постараться долететь до своей звезды, тогда как нравы, обычаи, условности, бесконечные запреты и ограничения, которыми общество окружает девушку, не позволяют ей даже шагу ступить навстречу своему идеалу. Из целомудрия и чувства собственного достоинства она не может предлагать то, что не имеет цены. Ее глаза должны быть опущены, уста немы, грудь недвижима. Нельзя, чтобы румянец или бледность выдали ее при встрече с тайным возлюбленным, и часто он отворачивается, принимая сдержанность за высокомерие или безразличие. Сколько пар, созданных друг для друга, из-за одного неудачного слова, взгляда, улыбки разошлись в разные стороны, похоронив всякую надежду на возможный союз! Сколько безжалостно искалеченных жизней обязано своим несчастьем похожей причине, никем не замеченной и часто неведомой самим жертвам! Я часто думала об этом, особенно перед тем, как покинуть пансион.
Но все же решимость не покидала меня. И вот настал день, когда за мною приехала мать. Я довольно равнодушно попрощалась с пансионерками.
В стенах, где я провела несколько лет жизни, у меня не оставалось ни подруг, ни воспоминаний. Мысль о Вас была моим единственным достоянием.
Глава VIII
С радостью и удовольствием переступила я порог комнаты или, скорее, маленьких апартаментов, которые мать приготовила к моему возвращению из пансиона Птиц. Они состояли из спальни, просторной гардеробной и гостиной с окнами в сад, который благодаря множеству соседних садов казался бескрайним. Невысокая стена, сплошь увитая плющом, служила его границей, но камня совсем было не видно, глазам представали лишь старые деревья, гигантские каштаны, и я воображала, что за окном моим простирается огромный парк. Только на заднем плане сквозь кроны деревьев кое-где проступали коньки крыш или причудливо изогнутые трубы, напоминавшие о том, что Париж где-то рядом. Редкое счастье, доступное лишь богатым, — посреди большого города иметь у себя за окнами открытое пространство, воздух, небо, солнце и зелень. И сколь тягостно ощущать, что у тебя под боком проходят другие жизни с их страстями, пороками и бедами! Такое близкое соседство не может не коробить тонкую душу, поэтому я с наслаждением любовалась моим оазисом свежести, тишины и уединения. Стоял август, еще зеленая листва приобрела тот теплый оттенок, в который она окрашивается к концу лета. Неподалеку от моих окон пышно цвела герань — она ослепляла меня своим пунцовым фейерверком. Клумбу с цветами окружал бархатный газон, настоящий ковер из английского райграса[139]. Его изумрудная зелень подчеркивала красные, точно пламя, соцветия. На аллее, усыпанной мелким песком с ровными полосками от граблей, совершенно спокойно, будто у себя дома, разгуливали птички. Я решила, что обязательно присоединюсь к ним, но так, чтобы их не спугнуть.
Моя спальня была обита белым кашемиром, разбитым на клетки шелковыми голубыми шнурами. Мебель и занавески были тоже бело-голубыми. В маленькой гостиной, отделанной в том же стиле, стояло великолепное фортепиано Эрара[140], и я тут же попробовала клавиши, чтобы услышать их мягкое звучание. Напротив пианино я увидела книжный шкаф из розового дерева, полный тех чистых книг целомудренных поэтов, которые можно безбоязненно читать всякой девушке. На нижних полках расположились ноты великих композиторов: Бах стоял рядом с Гайдном, Моцарт соседствовал с Бетховеном — как Рафаэль с Микеланджело, Мейербер[141]опирался на Вебера[142]. Моя мать собрала там все, что я любила, все, чем восхищалась. Изящная, полная цветов жардиньерка в центре гостиной, словно огромный букет, наполняла ее нежным ароматом. Со мной обращались как с избалованным ребенком. Я была единственной дочерью, и вся родительская любовь доставалась мне.
Через два-три месяца, когда подойдут к концу дачная и курортная жизнь, путешествия, лечение на водах, охота, скачки, отдых в гостеприимных замках — в общем, все, что придумывает общество, чтобы занять себя на то время, которое приличным людям не подобает проводить в Париже, — мне предстояло первый раз выйти в свет. В том году моих родителей удерживали в городе какие-то дела, и я была рада остаться с ними, а не тосковать в унылом замке в бретонской глуши, куда меня каждое лето отправляли на каникулы. Кроме того, я надеялась встретить Вас или услышать что-то от общих знакомых. Но до меня дошли сведения, что Вы уже давно уехали в Испанию и вернетесь не раньше, чем через несколько месяцев. Говорили даже, что Вы там попались в сети какой-то мантильи[143]. Меня это ничуть не обеспокоило: при всей моей скромности мне хватало самолюбия, чтобы надеяться на мои золотые локоны и на то, что они одолеют гагатовые андалусские косы. Я узнала также, что Вы пишете для журналов, что Вы латинизировали одно из своих имен и пользуется им как псевдонимом, известным только Вашим близким, и что под маской безупречного джентльмена скрывается незаурядный писатель. С вполне понятным любопытством я искала в подшивках журналов статьи, подписанные тем именем, за которым вы спрятались. Читать — значит общаться с писателем. Разве книга — не исповедь, предназначенная для лучшего друга, не разговор с отсутствующим слушателем? Нельзя воспринимать буквально то, что говорит автор: надо учитывать философские и литературные веяния, модные пристрастия, вынужденные умолчания, стиль искренний или нарочитый, восхищенные подражания — все, что может повлиять на форму произведения. Но тот, кто умеет читать между строк, разглядит за обманчивой видимостью истинную душу, поймет подлинные мысли, и постепенно тайна поэта, которую он не всегда хочет доверять толпе, перестает быть тайной, одна за другой завесы приоткрываются, и ребусы теряют свою загадочность. Чтобы составить себе представление о Вас, я внимательнейшим образом изучала Ваши путевые заметки, философские и критические статьи, рассказы и стихотворные пьесы, редкие, разбросанные во времени, но отмечавшие разные фазы развития Вашего мировоззрения. Понять автора субъективного проще, чем объективного: первый передает свои чувства, излагает мысли и судит об обществе и его истории в зависимости от собственного идеала; второй представляет все как есть, он пишет образами, картинами, подводит мир к глазам читателя, очень точно рисует, одевает и раскрашивает своих персонажей, вкладывает в их уста слова, которые они должны говорить, но при этом свое мнение оставляет при себе. Таков и Ваш стиль. С первого взгляда Вас можно было бы обвинить в некоторой высокомерной отстраненности, в том, что Вы не видите большой разницы между ящерицей и человеком, между заревом заката и городского пожара; но, приглядевшись, по мимолетным вспышкам, которые Вы тут же гасите, по внезапным отступлениям, которые Вы тут же прерываете, можно угадать глубокую ранимость, сдерживаемую высоким целомудрием, которое не любит выставлять напоказ свои чувства.
Эти литературные суждения совпадали с инстинктивной оценкой моего сердца. Теперь, узнав все, я понимаю, насколько была права. Сентиментальность, слезливость, ханжеское целомудрие, напыщенность вселяли в Вас ужас — кривить душой Вы полагали худшим из преступлений. Именно отсюда следовала крайняя сдержанность в выражении нежных или страстных мыслей. Там, где надо было говорить о святом, Вы предпочитали молчание лжи или преувеличению, пусть даже рискуя в глазах глупцов сойти за человека бесчувственного, жесткого и даже жестокого. Я все поняла и ни на секунду не усомнилась в Вашей доброте и в благородстве Ваших помыслов — Ваше презрение ко всему вульгарному, пошлому, к порокам и разным моральным уродствам говорило само за себя. Благодаря чтению я узнала того, кого видела всего лишь раз, так хорошо, так близко, как если бы мы всю жизнь прожили рядом. Я проникла в самые укромные уголки Вашего сердца, узнала Ваши мотивы, цели, что Вам нравится, а что — нет, что Вас восхищает, а что отвращает, я воссоздала Ваш образ мыслей и по нему судила о характере. Иногда, прочитав что-нибудь, что являлось для меня откровением, я, потрясенная, вставала, садилась за фортепиано и сочиняла нечто вроде комментария к Вашим словам. Я наигрывала мелодию той же окраски и тех же чувств — она продолжала Вашу мысль в громких или печальных звуках. Мне нравилось, что другое искусство служит эхом Вашей идее.