Спирита — страница 18 из 29

может меня не заметить… если, конечно, между нами не поставят корзину с цветами или плато».

Дни, отделявшие меня от этой благословенной субботы, казались мне бесконечно длинными, почти как уроки в пансионе. Но наконец они миновали, и мы втроем — отец, мать и я — приехали к господину де А*** почти за полчаса до начала трапезы. Гости разбрелись по гостиным, они собирались группами, переговаривались, прохаживались, разглядывали картины, листали журналы, делились театральными впечатлениями с женщинами, сидевшими на диване рядом с хозяйкой дома. Среди них было два-три знаменитых писателя, которых показал мне отец. На мой взгляд, их лица никак не соответствовали характеру их сочинений. Ждали только Вас, и господин де Л*** уже начал сетовать на Вашу непунктуальность, как вдруг высокий лакей внес серебряный поднос с карандашом, которым следовало расписаться и проставить время получения телеграммы из Шантийи[172]. В ней было всего нескольких слов в телеграфном стиле: «Опоздал на поезд. Не ждите. Сожалею».

То был жестокий удар. Всю неделю я лелеяла надежду на встречу с Вами, и вот она умерла в тот самый миг, когда должна была исполниться. С огромным трудом я скрывала охватившую меня печаль, румянец, которым волнение окрасило мои щеки, потускнел. К счастью, двери столовой распахнулись, и метрдотель возгласил: «Кушать подано!» Гости задвигались, и никто не обратил на меня внимания. Когда все расселись, справа от меня оказалось свободное место, оно было Вашим. Дабы развеять все мои сомнения, на украшенной тонкими разноцветными арабесками карточке, стоявшей рядом с пустыми бокалами, красивыми буквами было начертано Ваше имя.

Судьба опять сыграла со мной злую шутку. Не случись этого опоздания, я могла бы провести весь вечер рядом с Вами, Вы касались бы моего платья, Ваша рука, может статься, дотронулась бы до моей, ведь Вам пришлось бы оказывать мне знаки внимания, которые этикет предписывает даже самым непредупредительным мужчинам.

Сначала, как во всяком разговоре, мы обменялись бы несколькими общими фразами, потом лед был бы сломан, и Вы не замедлили бы угадать, что творится в моем сердце. Может, я Вам понравилась бы, и Вы, хотя приехали из Испании, простили бы мне белизну кожи и бледное золото волос. Приди Вы на тот обед, и Ваша, и моя судьба, несомненно, изменили бы свое направление.

Мы стали бы мужем и женой, я не ушла бы из жизни, и мой дух не тревожил бы Вас признаниями из могилы. Любовь, которой Вы прониклись к моей тени, позволяет мне без ложной самонадеянности верить, что Вы не остались бы равнодушны к моим земным прелестям. Но нет, нам была уготована другая участь. Пустое кресло, отделявшее меня от других гостей, показалось мне символом моего будущего: оно предвещало напрасное ожидание и одиночество в толпе. И это мрачное предзнаменование сбылось в полной мере. Слева от меня сидел, как я потом узнала, один академик. Он несколько раз пытался заговорить со мной, но я отвечала так односложно и так невпопад, что отвергнутый собеседник принял меня за дурочку, махнул рукой и обратился к другой своей соседке.

Такая тяжесть лежала у меня на сердце, что я едва прикоснулась к еде. Наконец обед закончился, все перешли в гостиную, там и тут завязались дружеские беседы. Рядом со мною расположилась группа гостей. Я услышала, как д’Аверсак произнес Ваше имя, и вся обратилась в слух. «Черт возьми, этот Маливер так увлекся своим пашой! С другой стороны, паша тоже без ума от Маливера, они неразлучны. Мухаммад, Мустафа, бог знает, как его зовут, хочет увезти его с собой в Египет. Он обещает предоставить в его распоряжение пароход, чтобы подняться к последним нильским порогам[173], но Ги настолько же варвар, насколько цивилизован его турок, и потому предпочитает путешествовать на нильской барке — она, дескать, кажется ему более колоритной. В общем, идея пришлась Маливеру по душе, он считает, что в Париже слишком холодно, и намерен провести в Каире всю зиму, чтобы продолжить там изыскания в области арабской архитектуры, которые он начал в Альгамбре. Но если он туда поедет, боюсь, мы никогда его уже не увидим. Как бы он не принял ислам, подобно Гасану, герою „Намуны“»[174].

«Маливер вполне на это способен, — добавил присоединившийся к группе молодой человек. — Он всегда недолюбливал западную цивилизацию».

«Ба! — подхватил другой. — Поносит местные одежды, десяток раз попарится в бане, купит у джеллабов[175]парочку невольниц, их потом продаст с убытком, вскарабкается на пирамиды, сделает зарисовки с курносого профиля сфинкса и вернется на асфальт Итальянского бульвара. Ведь, в конце концов, это единственное на земле место, где стоит жить».

Этот разговор поверг меня в смятение. Вы уезжаете! Надолго? Кто знает? Увидимся ли мы до Вашего отъезда, оставлю ли я след в Вашей памяти? После стольких неудач я уже не осмеливалась верить в такое счастье.

Вернувшись домой, я сначала успокоила мать — она заметила мою бледность и решила, что я больна, ибо не подозревала, что творится в моей душе, — а потом всерьез задумалась над своим положением. Почему обстоятельства столь упорно противятся нашей встрече? Может, таково веление судьбы и следует ему повиноваться? Может, Вы погубите меня и мне не надо попадаться Вам на глаза? Голос моего рассудка звучал одиноко, потому что сердце с ним не соглашалось: оно хотело пройти стезю до конца и испытать все превратности на пути к своей любви. Я чувствовала, что нерасторжимо связана с Вами, и эта хрупкая с виду связь была крепче железных цепей, хотя Вы о ней даже не догадывались. «Столь плачевна женская доля! — думала я. — Во имя чести женщина приговорена к ожиданию, бездействию, молчанию, она не имеет права выказать своих желаний. Она может принимать любовь, которую внушает, но никогда не должна проявлять своих чувств! Едва пробудилась моя душа, как ею всецело завладела одна чистая, нераздельная и вечная страсть, а тот, кто вызвал ее, возможно, так и не узнает о ней! Как дать ему понять, что юная девушка, которую он, конечно, полюбил бы, если бы догадывался о ее тайне, живет и дышит для него одного?»

Внезапно меня захватила мысль написать Вам одно из тех писем, что, как говорят, получают писатели. В них под покровом восхищения угадываются чувства другого рода; девушки предлагают встретиться в театре или на прогулке — там, где ни у кого не может возникнуть никаких подозрений. Женская деликатность не позволила мне прибегнуть к подобному средству, я боялась, что Вы сочтете меня синим чулком, который хочет, воспользовавшись Вашей протекцией, опубликовать свой роман в «Обозрении Старого и Нового Света».

Д’Аверсак сказал правду. На следующей неделе Вы вместе с пашой уехали в Каир. Ваш отъезд, который отодвинул все мои надежды на неопределенный срок, поверг меня в тоску, которую я скрывала с большим трудом. Я утратила интерес к жизни. Мне стало безразлично, как я выгляжу, выходя в свет, заботу о моих нарядах я поручала горничной. Зачем быть красивой, когда Вас нет?! Однако я по-прежнему привлекала мужское внимание и была, точно Пенелопа, окружена толпой женихов[176]. Мало-помалу наша гостиная, в которой раньше бывали лишь степенные друзья моего отца, заполнилась молодыми людьми, не пропускавшими ни одной пятницы. В дверных проемах с меланхоличным видом стояли тщательно завитые щеголи, чьи галстучные узлы стоили им глубоких раздумий, и украдкой посылали мне страстные и чарующие взгляды. Другие искатели моей руки, исполняя быстрые фигуры контрданса, выразительно вздыхали, а я, нимало не растрогавшись, приписывала их вздохи тому, что они запыхались от танца. Самые смелые позволяли себе несколько нравоучительных и высокопарных фраз о блаженстве союза двух любящих сердец и заявляли, что созданы для законного брака. Как же все они были ухожены, совершенны, безупречны, деликатны!

Их волосы пахли духами от Убигана[177], а фраки были пошиты самим Ренаром. Чего еще было желать требовательному и романтичному воображению? И все эти красивые молодые люди просто поражались тому, что не производят на меня никакого впечатления. Думаю, с досады некоторые из них заподозрили меня в излишней поэтичности.

Другие всерьез решили жениться на мне. Несколько раз у родителей просили моей руки, но я всякий раз находила блестящие доводы для отказа. Моя семья не настаивала: я была еще так молода, что торопиться не стоило, ведь поспешное решение могло привести к раскаянию. Мать решила, что втайне я уже сделала свой выбор, и стала расспрашивать меня. Я готова была открыться ей, но непреодолимая стыдливость удержала меня. Моя безответная любовь, о которой Вы не знали, казалась мне тайной, не подлежащей разглашению без Вашего на то согласия. Она принадлежала мне лишь наполовину, другая половина была Вашей, и потому я хранила молчание. Да и как признаться даже самой снисходительной из матерей в любви, которую всякий мог счесть безумной, в любви, рожденной из детского впечатления в приемной пансиона и упрямо хранимой в глубине души, в любви, ничем не оправданной с житейской точки зрения? В моем выборе не было ничего порочного, ничего невозможного, и, если бы я заговорила, моя мать, несомненно, постаралась бы нас соединить с помощью уловок, в которых даже самые порядочные и добродетельные женщины знают толк; она нашла бы способ заставить Вас объясниться. Но этот способ шел вразрез с моими чистыми представлениями о порядочности. Вы должны были сами заметить меня и сами все понять. Только при таком условии я могла бы быть счастлива и простила бы себе то, что первая полюбила Вас. Мое девичье целомудрие нуждалось в таком утешении и таком оправдании. Не гордыня, не кокетство руководили мною, а исключительно чувство собственного достоинства.