[204]. Глядя на него, находившиеся среди пассажиров филологи-бакалавры, которые еще не совсем позабыли латынь, довольно точно продекламировали известный стих Вергилия[205]. Французы крайне редко цитируют латинские стихи кстати, и, коль скоро такое случается, это означает, что они близки к вершине блаженства. Что касается чтения греческих стихов, то сия благодать снисходит только на немцев и англичан, если, конечно, они сподобились закончить университет в Иене или Оксфорде.
На дощатых скамьях и складных стульях, загромоздивших всю кормовую часть, сидели юные мисс, одетые в пальто с крупными пуговицами. Их маленькие шляпки были украшены синими фиалками, пышные рыжие волосы спрятаны под сеточки, а на груди висели дорожные сумочки на ремешках. Вооружившись мощными биноклями, сквозь которые можно разглядеть даже спутники Юпитера, они обозревали окутанный вечерним туманом берег. Самые смелые из них и к тому же способные держаться на ногах во время качки расхаживали по палубе тем спортивным шагом, которому обучают английских барышень гвардейцы, знающие толк в шагистике. Другие беседовали с безукоризненно одетыми и безупречно вежливыми джентльменами. Были здесь и французы — учащиеся Афинской школы[206], а также художники и архитекторы — лауреаты Римской премии[207], желавшие припасть к истокам истинной красоты. С горячностью, присущей молодости, у которой нет ничего, кроме надежды и небольшой стипендии в кармане, они шутили, громко смеялись, курили сигары и горячо спорили об искусстве. Они обсуждали, отрицали и превозносили великих мастеров прошлого и настоящего. Все для них было восхитительным или смешным, великолепным или пошлым, ибо молодые люди не ведают середины и всегда впадают в крайности. Им не дано сочетать Его Величество Разум с Ее Величеством Умеренностью: этот брак по расчету заключается лишь спустя многие годы.
К их оживленной группе примкнул завернутый в манто, подобно философу-стоику, молодой человек, который не был ни живописцем, ни скульптором, ни архитектором. Путешествующие художники обращались к нему как к арбитру, когда спор становился слишком жарким. То был Ги де Маливер. Его справедливые и тонкие суждения выдавали подлинного знатока, критика, заслуживающего этого звания, так что молодые люди, свысока относившиеся ко всем, кто не владеет кистью, резцом или циркулем и кого они за это презрительно именуют филистерами, слушали его с некоторым почтением и иногда с ним соглашались. Разговор исчерпал себя, ибо все имеет конец, даже спор об идеальном и реальном, и собеседники спустились в кают-компанию, чтобы смочить слегка пересохшие глотки грогом или иным горячительным напитком. Маливер остался на палубе один.
Уже совсем стемнело. В черном небе сверкали ослепительно яркие созвездия. Тот, кто не видел неба Греции, не в силах вообразить подобного блеска. Звезды отражались в воде, расчерчивая ее поверхность серебристыми дорожками, похожими на отражение фонарей, освещающих набережные. Лопасти пароходных колес взбивали пену, и брызги ее взлетали, будто тысячи алмазов, на мгновение вспыхивали голубыми искрами и сливались с морской водой. Черный корабль, казалось, плыл по волнам света. Это зрелище принадлежало к тем, что вызывают восхищение даже у самого тупого обывателя, и Маливер, не будучи таковым, наслаждался им от всей души. Ему и в голову не приходило уйти с палубы и спуститься туда, где всегда царит духота, особенно неприятная после свежего воздуха.
Он продолжал прогуливаться вдоль бортов, обходя арабов, расположившихся в носовой части палубы на ковриках или тонких матрасах. Завидев его, они приказывали женщинам спрятать лица, а те, думая, что их никто не видит, приподнимали свои покрывала, чтобы насладиться ночной прохладой. Как вы уже поняли, Ги сдержал обещание, данное госпоже д’Эмберкур.
Он облокотился на леер и предался самым сладким грезам. Разумеется, с тех пор как любовь к Спирите освободила его от земных интересов, поездка в Грецию уже не вызывала у него прежнего энтузиазма. Маливер мечтал о другом путешествии, но уже не пытался ускорить свой переход в мир, где находился всеми своими помыслами. Теперь он осознавал последствия самоубийства и терпеливо ожидал часа, когда являвшийся ему ангел заберет его с собою. Уверенный в будущем счастье, он отдался настоящему и наслаждался великолепием ночи, глядя вокруг глазами поэта. Ги, как и лорд Байрон, любил море. Вечное беспокойство водной стихии, ее жалобный плач, не умолкающий даже в минуты затишья, внезапный бунт и бессмысленная ярость при встрече с незыблемыми препятствиями всегда тревожили душу Маливера. Он усматривал в тщетном бурлении моря скрытую аналогию с напрасными усилиями человека. Особенно его очаровывали пространство и пустота, горизонт, всегда близкий и всегда уходящий, торжественное однообразие пейзажа и отсутствие всяких признаков цивилизации. Та же волна, что мягко приподнимала и опускала пароход, омывала бока «изогнутых» судов, о которых говорил Гомер[208], и на ней не оставалось никаких следов. И цвет соленой воды был ровно тот же, что в те времена, когда ее бороздила флотилия древних греков. Вода слишком горда, чтобы, подобно земле, хранить раны, нанесенные человеком. Она не имеет формы, но обширна и глубока, как сама бесконечность. И Маливер, стоя на носу парохода, чувствовал себя необычайно счастливым, свободным и независимым, а судно, разрезая волну, влекло его в неизвестность. Пенный вал, обрушившись на палубу, забрызгал его одежду, волосы пропитались солью, и ему казалось, что он идет по воде, и как всадник не отделяет себя от мчащейся под ним лошади, так и он присваивал себе скорость корабля, а мысль его далеко опережала волны.
Рядом с Маливером бесшумно, словно перышко или снежинка, опустилась Спирита. Ее рука легла на плечо молодого человека. Хотя Спирита была невидима, позволительно вообразить очаровательную пару, которую составили Маливер и его бестелесная подруга. Взошла луна, большая и яркая. В ее сиянии побледнели звезды, ночь превратилась в синий день, день в стеклянном гроте чарующего лазурного цвета. Серебристый луч обрисовал на носу корабля этих Амура и Психею[209], светившихся в бриллиантовых пузырьках пены, подобно двум молодым божествам на носу античной галеры. Из-за линии горизонта вынырнула и медленно поплыла ввысь звезда, и на переливчатом, вечно движущемся море протянулась широкая дорожка из серебряных блесток — ее отражение. Время от времени дельфин — возможно, потомок того, что носил когда-то Ариона[210], — рассекал своей черной спиной эту блестящую полоску и тут же исчезал в темноте, а вдали загоралась мерцающая красная точка — сигнальный огонь другого судна. Изредка, словно ниоткуда, возникали и исчезали неровные фиолетовые контуры островков.
— Да, — говорила Спирита, — это, несомненно, одно из самых прекрасных, если не самое прекрасное, зрелищ, доступных человеческому взгляду. Но разве можно его сравнить с чудесными далями, которые я покидаю ради вас и в которых когда-нибудь мы будем летать бок о бок, «как два голубя, влекомых одной волей»?[211]Это море кажется вам огромным, но оно лишь капля в чаше бесконечности, а бледное светило над ним — едва различимый серебряный шарик, что теряется в устрашающих пространствах последней песчинкой звездной пыли. О, как бы я восхищалась этой картиной вместе с вами тогда, когда еще жила на земле и носила имя Лавинии! Но не думайте, что я безразлична к этой красоте, я воспринимаю ее через ваши чувства.
— Спирита, как же мне не терпится поскорее узнать другую жизнь, — отвечал Маливер. — Я жажду устремиться к ослепительным, великолепным мирам, не подвластным ни мысли, ни слову, к мирам, которые нам предстоит познать вместе и где ничто не разлучит нас!
— Да, вы увидите их, узнаете их великолепие и сладость, если будете любить меня, если останетесь верны, если никогда ваша мысль не обратится вниз, если все грязное и недостойное, что есть в человеке, опустится, точно ил в стоячей воде, на самое дно вашей души. Только при этом условии нам, навеки связанным друг с другом, будет дозволено вкусить упоение божественной любовью — любовью, не знающей ни спадов, ни ослабления, ни пресыщения, любовью, которая своим жаром растопит звезды, словно крупинки мирры в огне. Мы будем слиты воедино, оставаясь самими собою, как я в не-я, движение в покое, желание в исполнении, лед в пламени. Чтобы заслужить эту высочайшую милость, помните о Спирите небесной и не думайте о Лавинии, спящей под каменным венком из белых роз.
— Разве я не полюбил вас истово, — воскликнул Маливер, — со всею чистотой и пылом, на какие способна душа, которую еще не отпустил земной мир?
— Друг мой, — отвечала Спирита, — не отступайтесь, я верю в вас.
При этих словах ее сапфировые глаза засияли любовью, а восхитительные губы приоткрылись в сладкой целомудренной улыбке.
Беседа между человеком и призраком продолжалась, пока первые лучи зари не начали подкрашивать лиловый горизонт розовым светом. Луна постепенно бледнела, вскоре над темно-синей полосой моря показался краешек солнца, и день вспыхнул подобно гигантскому взрыву. Спирита — светлый ангел — не боялась солнца, и потому она ненадолго задержалась на палубе, омытой розовыми лучами и бликами, что золотыми мотыльками играли в ее волосах, развевавшихся под утренним бризом с островов. Ведь если она и предпочитала являться по ночам, то лишь потому, что обычная человеческая суета в эти часы замирала, Ги оставался один и можно было не опасаться, что случайные свидетели примут его за сумасшедшего, обнаружив, сколь странно он себя ведет.