Он произносит мое имя таким тоном, что это вызывает у меня беспокойство.
— Фрейлейн Гретхен сообщила мне, что ты сегодня повстречала Мэри Маллон.
Сердце у меня подскакивает к горлу, и спирает дыхание. Я медленно поворачиваюсь.
— М-мэри Маллон?..
— Полагаю, в газетах ее зовут Тифозной Мэри? Очень глупое прозвище. — Он поднимает брови. — Так это правда? Ты с ней разговаривала?
Во рту пересыхает. Я в ужасе вытаращиваю глаза.
— Ц-царапка… — Связно говорить не получается. — Ее пес… Я не хотела… Я не знала, кто она такая…
— Если тебе пес приглянулся, давай заведем тебе своего собственного, — говорит он и, отпив из кружки, добавляет: — Просто держись подальше от Мэри.
Теперь даже у мамы вид крайне обеспокоенный.
— Она настолько опасна?
— Она не выглядела больной! — с жаром говорю я, прислоняясь к стене, чтобы устоять на ногах. — Она совсем не выглядела больной, иначе я бы сразу же от нее убежала!
Отчим ставит кружку на стол и смотрит на меня недоуменно.
— Она и не должна выглядеть больной. Симптомы у нее не проявляются. Ее отправили сюда на остров, потому что она носительница брюшного тифа, и крайне безответственная. Через стряпню Мэри заразились сотни человек. Многие умерли. Ты же наверняка об этом читала?
Я на грани обморока.
— Я тоже заразилась?
Доктор Блэкрик хмурится.
— Конечно нет, — отвечает он и выдавливает подобие улыбки. — Если только она не угощала тебя десертом.
Маму, похоже, его ответ успокаивает, я же в ужасе хватаю воздух ртом.
— Мне всегда было жаль эту несчастную женщину, — говорит мама. — Я читала, она приехала в Америку из Ирландии, когда ей было всего лишь четырнадцать. Она работала не покладая рук, чтобы стать поварихой, и для нее всё случившееся, должно быть, большой удар. Наверное, ей очень одиноко на Норт-Бразере. Есть какой-нибудь безопасный для Эсси способ навещать ее? Скажем, надевать защитный костюм… Или мыть руки с… что вы использовали? Хлор?
Я хочу сказать маме, что не желаю навещать Мэри Маллон, но все силы уходят на попытки дышать.
Улыбка слетает с лица отчима.
— Честно говоря, я боюсь вовсе не того, что Мэри распространяет болезнь. Если она не будет заниматься работой, через которую можно заразить других — как вот когда она работала поварихой, — то она не будет так опасна для окружающих. Но беда в том, что она не воспринимает свою болезнь всерьез. Она не верит, что семьи, в которых она служила кухаркой, заболели по ее вине. И сколько бы я ни объяснял ее состояние — что она может быть носительницей брюшного тифа, но при этом не иметь никаких симптомов, — она упорно отказывается в это верить. Нахождение в карантине она воспринимает как тюремное заключение. А газетные статьи о ней только подливают масла в огонь. Она обращалась к своему адвокату, которому, как я подозреваю, приплачивают сами журналисты. Она сдает анализы в частных лабораториях. Требует, чтобы ее освободили. — Отчим качает головой. — Я боюсь, что Мэри заразит других недоверием к науке. И своим страхом. Она считает, что все на острове настроены против нее. Она думает, что я… — Он запинается и поджимает губы. — Она злится. Если говорить прямо, злится она на меня.
На этих словах я поднимаю взгляд и вспоминаю выражение лица Мэри, когда я спросила ее о пропавших медсестрах.
Я помню ее предостережение.
— Больше никогда не буду разговаривать с Мэри, — быстро говорю я. — Обещаю.
Отчим поворачивает ко мне голову, и глаза у него округляются, словно он только сейчас вспомнил о моем существовании. Он кивает, и наконец мне позволено выйти из столовой.
Поднимаясь по лестнице, я чувствую, как ложь огнем жжет мне язык.
Глава 10
Едва я забираюсь в постель, в дверь стучат. Я только что запечатала заново письмо для Беатрис и добавила его к приготовленной к отправке почте. Мне пришлось его вскрыть, чтобы вкратце дописать, что женщина, которую я встретила возле пляжа, на самом деле Мэри Маллон, а еще рассказать о знакомстве с отчимом. В комнату входит мама, она несет что-то в руках. Но рассмотреть вещь я не успеваю: она убирает ее в карман.
— Давай поговорим? — спрашивает она, и я киваю в ответ.
Я не забыла принести в комнату коробок спичек — неядовитых, безопасных спичек, которыми зажгла масляную лампу у двери. От крохотного огонька в лампе на мамином лице пляшут длинные тени, когда она проходит через стылую комнату и присаживается на краешек кровати. По ее взгляду и легкому прикосновению руки к моему лбу, чтобы убрать волосы, я понимаю, что мама больше не сердится на меня.
Это было предсказуемо. Мы ссоримся. Расходимся. Затем теряем весь запал и миримся. Вот только сейчас мы застряли на этом ужасном острове, и я предчувствую, что грядет новая буря, из-за которой мы еще больше отдалимся друг от друга.
— Я понимаю, что последние несколько дней выдались для тебя непростыми, — говорит мама. — Да и для меня тоже. Но мы должны взять себя в руки. И дать себе время привыкнуть к Норт-Бразеру. И к Алвину. Уверена, как только ты узнаешь его поближе, вы подружитесь.
Я прикусываю язык: меня так и подмывает спросить, почему мама так в этом уверена — ведь она и сама его толком не знает. Она рассказывала мне, как познакомилась с ним на собрании суфражисток, а это случилось всего-то несколько месяцев назад. Он подошел подписать петицию, написанную суфражистской ассоциацией, в которой состоит мама, и они разговорились. И договорились поужинать в кафе на следующий день. Встречи суфражисток всегда доставляли неприятности. Мама начала их посещать после папиной смерти, и порой она являлась домой с лентой, повязанной через плечо, и плакатами, на которых значилось «ПРАВО ГОЛОСА ДЛЯ ЖЕНЩИН» — крупными черными буквами. Два года назад мама даже участвовала в марше суфражисток. Полиция не разрешила его проводить, но женщины все равно шествовали по всему Нью-Йорку. Мама потом с гордостью рассказывала, что их забрасывали мокрыми губками и кусками черствого хлеба, крошки от которого застряли у нее в волосах.
— Эсси, ты только глянь на эту комнату, — продолжает мама, обводя рукой высокий потолок, изысканную мебель и толстые, мягкие, теплые одеяла. — Неужели ты не видишь, насколько удобнее нам здесь будет?
Конечно вижу, но подозреваю, жизнь наша значительно укоротится.
Мама вздыхает.
— Прости, что назвала тебя вчера эгоисткой. И за остальное тоже. На нашу долю и без того выпало много тягот. Твой папа умер. Мне от этого было… грустно.
Я морщусь и отворачиваюсь, пытаясь прогнать мысли, но от упоминания папы у меня больно сжимается сердце. И голову, без всякого предупреждения, заполоняет поток воспоминаний. Я слышу звон серебряного колокольчика. Вижу исхудавшее лицо лежащей в постели мамы. Мне до смерти хочется оказаться в комнате одной, достать мой список и найти в нем слова, чтобы успокоиться, но мама тянется ко мне и берет за руку, которую я выпростала из-под одеяла. И продолжает говорить.
— Ты всегда с трудом приспосабливалась к переменам, будь то к лучшему или к худшему. А за последние три года много чего изменилось. — Мама делает вдох. — Неужели ты не понимаешь, что нынешняя перемена — к лучшему? Неужели не видишь, что я люблю его?
Я вскидываю взгляд и смотрю маме в глаза, на ее лицо, такое серьезное, но полное надежды, и не выдерживаю:
— Неужели ты не видишь, что мы в опасности?
Мама медленно улыбается.
— Ты заработаешь язву к одиннадцати годам с такой мнительностью.
— На карантинном острове должны жить только те, кто болеет. Здесь небезопасно.
— Некоторые люди из персонала Норт-Бразера живут здесь десяток лет, а то и дольше, — и ничего, живехоньки, как я погляжу, — возражает мне мама. — Если бы ты поехала со мной на экскурсию по острову, то узнала бы об этом.
Я хмурюсь и уже раскрываю рот, чтобы напомнить ей, что вообще-то она меня на эту экскурсию не пригласила, но мама не дает мне вставить и слова.
— Волноваться не о чем. Алвин принимает все меры предосторожности. Он учился в престижном заведении в Германии, а ты же понимаешь, что немцы давным-давно обогнали нас в изучении медицины?
Я закатываю глаза.
— Алвин стал превосходным специалистом в своей области еще до иммиграции в Америку. Так что я нисколько не сомневаюсь, что больница Риверсайд — это пример стерильности и передовых методов лечения, даже с нехваткой персонала, как он говорит. А тем более если сравнить эту больницу с теми заведениями, в которых я ухаживала за пациентами, где летом людей размещали на крыше, а зимой укладывали по шестеро на одну койку. Когда Алвин сегодня сказал, что больница переполнена… — Мама запинается и качает головой.
— Есть и другие опасности, — говорю я, бросая взгляд на закрытое окно. — Это место опасно не только из-за болезней.
Мама опускает голову, очевидно пытаясь сдержать усмешку.
— Из-за чего же тогда?
— Вчера ночью я видела доктора Блэкрика вместе с полицейскими.
К моему облегчению, мама уже не выглядит такой веселой.
— Где? Здесь?
Я киваю.
— Под моим окном. Было очень поздно. Они спорили о пропавших медсестрах. Доктор Блэкрик выглядел… сердитым. Он кричал.
Я говорю тихо. Осторожно выбираю слова. Мне хочется, чтобы мама пришла в ужас. Чтобы заявила, что пойдет требовать ответов, и если они ее не устроят, то мы соберем вещи и уедем отсюда.
Мне хочется, чтобы хоть раз, хоть один раз ей было так же страшно, как и мне.
Но вместо этого мама всего-навсего изумляется.
— Так вот в чем дело. — Ухмылка, которую она пыталась сдержать, расплывается на ее лице. — Ты думаешь, что Алвин имеет отношение к этим исчезновениям! — Мама смеется. Она действительно смеется надо мной. — Пресвятая Дева Мария, моя дочь так витает в облаках, что еще немного — и навсегда застрянет на небесах!
Я сощуриваюсь.
— А что тогда случилось? Где эти пропавшие женщины?
Теперь мама поджимает губы.
— Эсси, мы здесь меньше двух суток. Хочешь, чтобы я совала нос в каждый угол? Этим ты целый день занималась? Разнюхивала всё, как Беатрис?