Соломин метров десять пролетел по воздуху, всадился в снег, оставил длинный, отчётливо прочерченный след и даже не шевельнулся, не дёрнулся — от удара у него всё оторвалось внутри — почки, печень, сердце… Упал он на землю мёртвый. В следующее мгновение его накрыл тяжёлый, сладковато воняющий химическим бензином танк.
Уродовать сержанта танкисты не стали, механик, сидевший за рычагами, понял, что русский мёртв, от таких ударов даже слоны дохнут на месте, — и, пропустил распластанное тело между гусеницами, покатил дальше. Танки, идущие сзади, прошли по проторенной колее.
Всё. В живых не осталось никого — только Горшков с Мустафой. Старший лейтенант остановился, губы у него шевельнулись криво, сползли вниз и изо рта вырвался короткий, похожий на вой взрыд.
Была разведка и нет её, не стало. Где-то по госпиталям сейчас опять мыкается дядя Слава Дульнев, набирается сил в перевязочных, там же пребывает и раненный случайной пулей гитарист Макаров — вот и всё, что осталось от полноценной группы. Да ещё Пердунок, который сидит в хате на земляном полу, ждёт разведчиков. Мяукает жалобно, — и больше никого.
Кадык на шее старшего лейтенанта задёргался, в горле что-то захлюпало, костяшка кадыка, будто гирька часов, со ржавым стоном уползла высоко вверх, под самый подбородок, потом шлёпнулась вниз, тело Горшкова затряслось, будто в падучей — худо было командиру…
— Теперь, Мустафа, пошли, — кое-как совладав с собою, произнёс он, — теперь можно. — Стиснул автомат обеими руками, захрипел надсаженно и по танковой колее, убыстряя шаг, двинулся на восток.
Мустафа, сипя и стеная, спотыкаясь, поспешил следом. Шаг у него был мелкий, семенящий, какой-то детский — замерзал Мустафа… И Горшков замерзал.
Но оба были живы, и это главное.
Где-то далеко на востоке, почти невидимая, возникла серая полоска — то ли рассвет подавал о себе знать, то ли бомбы немецкие рвались в нашем тылу, у Волги (немцы часто совершали налёты на Сталинград), то ли происходило что-то ещё, — но как бы там ни было, полоска эта, свидетельствующая о том, что жизнь продолжается, придала немного сил и Горшкову и Мустафе. Старший лейтенант убыстрил шаг.
Степь ночная, чёрная, дымно-мутная от хвостов остывающей метели, была огромна и пуста, будто в местах здешних не противостояли друг другу две ощетинившиеся армии — никого в степи не было, только эти двое случайно уцелевших людей, два замерзающих солдата… Но замёрзнуть им нельзя, умирать нельзя, права на это они не имеют — получат это право только когда одолеют врага и, — что тоже было бы неплохо, — загонят в могилу Гитлера осиновый кол.
Им казалось, что и имён у них уже нет — солдаты они, и этим всё сказано, солдаты Красной армии, — да и неважно, есть у них имена или нет, важно совсем другое — то, что они остались живы и отомстят за тех, кто погиб. И их много, очень много, таких солдат, безымянных, но сплочённых, битых-перебитых, умеющих и голодать, и бедовать, и упираться, — если придётся, то поведут себя достойно, умрут как надо, по-солдатски, — как умеющих и радоваться… Доброму слову радоваться, бедному лучику солнца, плотно зажатому облаками и прорвавшемуся к земле, сухарю, случайно обнаруженному в кармане шинели… Собственно, из этого и состоят светлые стороны жизни всякого солдата.
Но главное сейчас другое — дойти до своих, уцелеть, наесться таблеток, которые даст врач, и снова встать в строй. И имя своё сохранить.
Это главное. А всё остальное, все радости и горести, это — потом.
Сверху, из тёмного провала неба, на двух ослабших людей свалилось бремя снега, засыпало по самые ноздри, попыталось забить душным стеклистым крошевом рот, глотку, смять, но не тут-то было: обессилевшие замёрзшие люди раскопались, посбрасывали с себя снег и двинулись дальше…
От автора
Несколько лет назад в Москве, на Поклонной горе, при музее, была создана литературная студия. Среди задач, что стояли перед этой студией, была одна, на мой взгляд, главная — собирать воспоминания людей, прошедших Великую Отечественную войну, — а осталось их, солдат бывших, совсем немного, скоро по пальцам будем считать, — и по возможности продвигать тему войны, героизма в прозе, в поэзии, в драматургии и очеркистике, вообще в литературе. Собственно, этот момент и стал толчковым, давшим жизнь повести «Список войны».
Горшков Иван Иванович, герой повести, начальник разведки артиллерийского полка, прошёл войну до конца и остался жив, армию не покинул, окончил Академию имени Фрунзе, дослужился до полковника — последнее его место, которое он занимал, было кресло заместителя начальника артвооружения Сибирского военного округа. Должность, как я понимаю, генеральская. Дожил до старости, умер на семьдесят девятом году жизни в Новосибирске, там же, в Новосибирске, на Заельцовском кладбище, и похоронен.
У него остался сын Миша, Михаил Иванович. Михаил Горшков окончил в Киеве Высшее военно-инженерное училище связи и двадцать шесть лет (без малого) отдал армии. Служил в Германии, в Белоруссии, в России — в Сибири, — куда посылало командование, там свой крест и нёс. Потом грянули смутные годы — иначе их и не назовёшь, — и служить в армии стало невмоготу. Михаил Иванович Горшков демобилизовался. В звании подполковника. Тоже немало.
В гражданской жизни Михаил Горшков не пропал — стал священником. Познакомились мы с ним на службе в церкви Московского святителя Филиппа-митрополита. Эта церковь — домовая, располагается на территории знаменитого Дома Ростовых, описанного Львом Николаевичем Толстым; раньше здесь находилось имение легендарной боярской фамилии Колычевых, святитель Филипп, вероломно убитый при Иване Грозном, происходил именно из этой фамилии.
Отец Михаил Горшков вместе с отцом Алексием Курахтиным вели здесь службы. Принадлежал храм Святителя Филиппа Русской православной кафолической церкви, по-гречески «кафолическая» означает «православная», получается, что храмы этой церкви — дважды православные. Кстати, церковь Русская до революции также называлась кафолической, но потом, в двадцатые годы, при патриархе Тихоне, разделилась надвое и та часть, что осталась с Тихоном, начала называться «катакомбной». Она действительно ушла в «катакомбы» — при Сталине быть священником этой церкви считалось очень опасным, немедленно следовал арест и, после решения пресловутой «тройки», — пуля в затылок.
У православного народа эта церковь пользуется большим уважением. Батюшка Михаил и рассказал мне историю своего отца, показал кое-какие документы. Среди его рассказов о разведчиках артиллерийского полка был печальным, очень необычным — про танковую ловушку. Всё, что произошло с разведчиками, было на самом деле.
Мустафа, как и Иван Иванович Горшков, так же остался жив. К прежнему воровскому занятию он, естественно, уже не вернулся, женился, обзавёлся детьми, до 1949 года старший Горшков общался с ним то по телефону, то обменивался письмами, а потом его направили служить в Германию и связь эта оборвалась.
Сколько потом Горшков, вернувшись в Россию, ни пытался отыскать Мустафу, попытки эти ни к чему не привели. Видимо, тот переехал жить на новое место, и как часто бывает в таких случаях, след его потерялся.
Вот, собственно, и всё.
Шурик
Светлой памяти Александра Андреевича Томилова
Весть о том, что началась война, пришла в Никитовку лишь на четвёртые сутки. Погода стояла жаркая, сухая, — ну хоть бы капля воды упала с неба! Мужики боялись — хлеб может сгореть, остекленеет рожь с пшеничкой, — тогда пиши пропало, погибнет урожай. И земля здешняя, горькая — камень да соль — хлеб поддержать не сумеет: сухая она, земля эта, ядовитая. Если б был чернозём, так пшеница, до жизни жадная, сумела бы и без дождей сок из почвы вытянуть, силы в себе поддержать, но, увы — степные солончаки со всех сторон окружают деревню Никитовку.
Даже вода, и та здесь ядовитая, солёная, ни скот, ни люди её не пьют, воду в Никитовку привозят бог знает откуда, с сизоверхого Алтая. Хорошо, что недалеко от деревни, — а по сибирским масштабам это совсем рядом, — всего в десяти километрах, пролегает ветка-узкоколейка, вот по ней и доставляют на станцию (официально станцию именуют разъездом) цистерны с водой.
Распоряжался цистернами на станции расторопный щекастый парень с быстрыми шальными глазами, любитель баб за мягкое место ухватить, да двусмысленную прибаутку голосом погромче прочитать. Фамилия этого парня — Федякин. Лик у Федякина был круглым. Щёки прямо лопались — от кровяной натуги, казалось, их глянцевая кожица вот-вот треснет, будто бок помидора, и брызнет из разлома кровь с молоком. На правый глаз небрежно спадал густой, цвета свежей бронзы чуб. В Никитовке поговаривали, что Федякин не одну деваху уже огулял, заставил слёзы пролить, и мужики не единожды собирались наказать щекастого, но каждый раз возвращались домой ни с чем, ругаясь и почесывая кулаки — Федякин, прослышав про справедливый поход мужиков, словно сквозь землю проваливался. От невыхлестнутого бойцовского ража, не зная, куда деть воинственный запал, никитовские мстители нередко, возвращаясь из таких походов, затевали драку между собой, быстро давали выход злой крови, делались смирными, словно куры, и тогда Федякин снова показывался на людях, приезжал в Никитовку и гоголем ходил вдоль палисадников, посверкивая тяжёлым металлическим чубом, и вчерашние мстители уважительно приподнимали кепки, завидя его: «Здрассте!»
Федякин на приветствия не отвечал, у него в Никитовке была своя цель — он гордо следовал по улице на деревенскую околицу, в избу, где жила Татьяна Глазачева, признанная деревенская красавица, давняя и, похоже, прочная — несмотря на его ухлёстывания и за другими девками — федякинская зазноба. Муж Татьяны Глазачевой служил в армии, на западной границе, через полгода должен был вернуться домой, и пора бы Таньке прекратить свои шуры-муры-амуры, а она, наоборот, приваживала к себе Федякина всё больше и больше. Деревенская пацанва любопытствовала с безопасного расстояния, поддевая Федякина: