й удар на Волоколамском шоссе — это его двадцатая армия… Власова назначил на Волховский фронт сам Сталин. Его даже называли любимчиком Сталина…
Вера махнула рукой, повернулась на бок и поджала ноги. Как кошечка свернулась калачиком…
— Скажи, — спросила она, — ты хоть когда-нибудь интересовался всерьез историей этой войны?
— Никогда. Все, что слыхал и читал, — случайное.
— Тогда ты ничего не сможешь мне объяснить. — Вера вздохнула с явным сожалением. — Совсем я запуталась в этом Волховском фронте. То его создавали, то упраздняли, то снова создавали… Вторая ударная вроде бы вся погибла. Но потом она воевала на Ораниенбаумском плацдарме, прорвала блокаду Ленинграда и дошла до Германии. Отец хранил газеты с приказами Сталина. И я читала в них благодарности Второй ударной в конце войны. Значит, армия тогда была! А после войны читала, что Власов ее всю сдал в плен и она воевала на стороне фашистов… Ты можешь тут что-нибудь объяснить?
— Только чисто военное. Не историческое. На уровне лейтенанта запаса… Если армия после окружения воевала — значит, она сохранила знамя. Как минимум. Состав части можно заменить. Но знамя в армии не меняют. Потеряли знамя — нет больше части! Даже если и люда целы — часть все равно расформировывается. Таковы армейские законы, Верочка… И наверное, одна и та же армия не могла параллельно воевать по ту и по эту сторону фронта. Там были разные армии. Вот и думай! А Потапыч тебе ничего не объяснил?
— Он говорил, что армию оклеветали. Погубили и оклеветали. Списали ее гибель на Власова. Но я не верю. Как можно оклеветать целую армию?
— Любимая моя! У нас все можно! И целую армию можно оклеветать и даже целые народы. Один друг моего отца, тоже строитель, воевал вместе с балкарским поэтом Кайсыном Кулиевым. Они подружились и переписываются до сих пор — с конца войны. И когда Кайсын был в ссылке в Киргизии — тоже переписывались. Так этот друг сразу после смерти Сталина сказал, что балкарский народ оклеветан и зря погибает в Киргизии. Ну, сейчас, ты знаешь, — балкарцев, кабардинцев, чеченцев, ингушей вернули домой. Как бы реабилитировали. Сняли с них клевету. Но значит, признали, что она была! Клевета на целые народы!.. А крымских татар и сегодня не возвращают в Крым. Значит, клевета продолжается. Так это на круг — миллионы людей! Что по сравнению с этим одна армия?.. Будь реалисткой, любимая моя! Пойми, где живем…
— Страшные ты вещи говоришь. — Вера поежилась. — Даже холодно становится.
— Подвинься поближе — будет теплее…
…Следующий наш день в овсах был последним. Вечером предстояло уезжать — к ночному поезду. Утром — уже на работу. Я звал Веру в город, намекал на пустую свою квартиру, но Вера и подходить к моему дому отказывалась наотрез. И добавила, что отпрашиваться у председателя еще раз — немыслимо. И так-то он дал ей вольные дни в ту горячую пору, когда обычно ни одного выходного в колхозе не дают. То ли это и есть ее личная награда за первое место, то ли понял что-то председатель в нескладной ее судьбе, посочувствовал, да виду не подал, — она еще не разобралась. Но просить теперь новые отгульные дни — это совсем было бы не по совести…
Мы с Верой неторопливо, уже в последний раз, обедали за длинным бригадным столом возле риги, когда из овсов неожиданно выкатилась двуколка, которой правил председатель колхоза.
На нас он взглянул сначала мельком, как на незнакомых, потом вдруг резко осадил кобылу, соскочил с двуколки и прямиком направился к нам.
— Попались! — совсем тихо сказала Вера.
— Приятного аппетита! — оживленно, с обычной хитроватой улыбкой промолвил председатель и прочно сел на лавку напротив нас. — Знакомые все лица! Отрадно и повстречаться! Может, угостите?
Вера молча налила ему молока в стакан, отломила хлеба, придвинула сало и подкатила три яйца.
— Благодарствую, Вера Петровна!
Председатель улыбнулся и принялся за еду. Ел неторопливо, смачно и долго — как бы давал нам возможность собраться с мыслями, подавить растерянность.
Вера буквально пылала. Я с любопытством смотрел на председателя и гадал — что теперь будет? как все повернется? Почему-то сразу же сообразил я, что не только мы «в лапах» у председателя, но и он — «в лапах» у нас. Должно быть, сработала чиновничья психология, уже въевшаяся в меня за годы службы в управлении: «Я не ангел, ты не ангел, ну, посмотрим, кто сильней!»
В конце концов, немалые гектары «запретных» овсов были по тем временам куда более тяжким грехом, чем «запретная» любовь. Соображение это мне не нравилось, и сам я понимал, что немногого стою с такими мыслями, но они возникли — куда денешься? Охватывая мозг, они напрочь выметывали из него первый страх и позволяли глядеть на председателя просто с любопытством: как-то он поведет себя? Куда повернет события? Сейчас все было в его руках. Прав был Потапыч: со всех сторон тут сплошной криминал — для всех участников!
Постепенно дошло, что неторопливой и, видно, не нужной ему едой председатель давал возможность оправиться от растерянности не только нам, но и себе тоже. Должно быть, ел и лихорадочно соображал — оценивал ситуацию. С одной стороны — небритый представитель областного начальства, с сеном в волосах, спрятавшийся за дальними болотами с одинокой, красивой, свободной женщиной. С другой — просторные, уже начавшие желтеть и строго запрещенные овсы, не указанные ни в каких документах — в том числе финансовых и налоговых. Одно только слово об этих овсах взорвет, будто бомба, и районные и областные организации, подсечет весь колхоз, изломает в щепки судьбу преуспевающего председателя. С одной стороны — дело персональное, о нарушении принципов коммунистической морали. С другой — дело уголовное, предположим, о сокрытии колхозной пашни от погектарного обложения для госпоставок зерна. С одной стороны — верный партийный выговор. С другой: «Положь партбилет на стол! Уголовникам в партии не место!»
«Невыгодно ему ссориться с нами, — подумалось мне. — На его месте я не стал бы ссориться!»
Он явно пришел к такому же выводу. Допив молоко, широко, как можно добрее улыбнулся, совсем дружеским тоном спросил меня:
— Как вам наш курорт? Когда-нибудь дом отдыха здесь поставить бы!.. Парк разбить… Мосточки навести через оба Сыча… В период подступа к обещанному нам полному коммунизму…
— Можно и раньше, — с таким же дружеским расположением ответил я. — Место— действительно райское! Вот только запрет на овсы снимут — и пошел!
«Лучшая оборона — наступление! — подумалось уж вдогонку сказанному. — Пусть сразу поймет, что не боюсь!»
А он испугался. И скрыть не смог — побледнел. И бледность его как бы автоматически слизнула краску стыда с пылающего Вериного лица. Оно стало обычным — спокойным, неробким, готовым к улыбке.
— Может, вам, Вера Петровна, нужны по семейным обстоятельствам дополнительные дни? — очень тихо и очень серьезно предложил председатель. — Я мог бы оформить это приказом прямо сегодня. На основании, предположим, междугороднего телефонного разговора — между нами обоими…
Мне вдруг стало жалко его, стало ясно, что ничего худого он нам не сделает и не собирался делать. Наверняка уже жалеет о том, что вообще «заметил» нас, что не проскочил мимо — прямо к крылечку Потапычевой избы. В конце-концов, он уязвим лишь из-за своей честной, бескорыстной, даже самоотверженной заботы об общем благе.
Впрочем, испокон веку на Руси такой человек — самый уязвимый.
Коротко отказавшись от дополнительных свободных дней, Вера поспешила успокоить председателя:
— Он надежный парень! — сказала она, кивнув на меня. — Я поняла это еще в институте. Поэтому он и здесь. У вас тоже будет возможность убедиться в его надежности.
— Был бы рад! — Председатель вздохнул с откровенным облегчением, вымученно улыбнулся и поднялся с лавки. — Ну, мне пора. Перекинусь словечком с Потапычем — и поеду. К уборке надо готовиться… Спасибо за хлеб-молоко! Извините, что нарушил уединение. Не по злому умыслу. Счастья вам!
Он протянул мне ладонь — широкую, открытую, — и я вложил в нее свою, как бы давая безмолвное обещание включиться в здешнюю круговую поруку, ничем никого не выдать.
Затем он кивнул Вере, добежал до своей двуколки, вскочил в нее и укатил к Потапычевой избе.
А мы стали молча убирать со стола.
Вечером, в сумерках, простившись с Потапычем и Матреной Ивановной, оставив им вторую поллитровку «для настоек», — как сформулировала Вера, — мы выехали из «независимого государства» в тихой двуколке. Отдохнувшая, откормившаяся за эти дни кобылка легко несла нас по болоту, по пыльному проселку по-над ручьем, сквозь кукурузу, сквозь рано уснувшую деревеньку, через пшеничные поля…
— Ну, вот судьба моя и решилась, — сказала Вера. — Теперь уж точно — уезжать! Нормальной работы с ним теперь не будет.
— Почему?
— Да потому, что в его понимании свое личное — любовь свою! — я поставила выше общественного. Привезла в потайные овсы чужака! И не просто чужака — а работника областного управления сельского хозяйства. Особо опасного чужака! Этого он мне никогда не простит. Я уж его изучила… Сам он свое личное полностью прижал к ногтю и полагает — другие должны так же. Особенно если они не на рядовых должностях… Та же порода, что и мой бывший муж! Все узко личное для них — дурь, блажь и подрыв общественного блага. Они даже могут закрыть на это глаза, пожалеть кого-то, не вмешиваться — так сказать, не пачкать руки… Но не способны прочувствовать это личное, подняться до него. Собственно, в их-то понимание до этого надо опуститься. Настолько им это чуждо… Теперь председатель просто не будет мне доверять. А без доверия — какая работа? Что хорошего соорудишь без доверия? Куда ни кинь — судьба решилась!
— А если, Верочка, — в другое хозяйство? Поближе к области… Хотя бы в Кировский совхоз, где я четыре года вкалывал после института… Для тебя там почва сильно удобрена! С полуслова будут тебя понимать. С полувзгляда! К нашей школе я их четыре года приучал. И для меня это все просто. Даже обязан я — беречь областные кадры! С председателем своим рассталась бы. Со мною чаще бы виделась… Там я человек свой!