Сподвижники Чернышевского — страница 6 из 83

Падения Севастополя втайне ждали, ждали, «надеясь, что с падением его падет и нынешняя система».

В разгар этого ожидания перемен, словно провозвестник их, внезапно, 18 февраля 1855 года, пришло сообщение: умер император Николай I.

Михайлов был радостно взволнован, хотя некоторые его знакомые искренне горевали. Светские дамы даже плакали. Для них «Николай был легендарным героем, коронованным рыцарем».

В салоне Штакеншнейдер упорно говорили о самоубийстве императора, и это тоже обещало перемены. Если уж этот деспот не вынес горечи поражения, если и он осознал, что причина страшного позора — отсталость России, крепостной строй, то можно думать, что наступит время, когда страна проснется от летаргического сна, что старое уже не может повториться, дорога к нему закрыта.

Это чувство перешло в уверенность после падения Севастополя и заключения тяжелого Парижского мира.

Все очнулись, все стали думать, и всеми овладели критические настроения. Еще ничего не прояснилось, но было ясно: «царизм потерпел жалкое крушение… он скомпрометировал Россию перед всем миром и вместе с тем самого себя — перед Россией. Наступило небывалое отрезвление»[7].

Это был медовый месяц освобождения от позорного прошлого. И Михайлову казалось, что все до единого полны одной радостью, охвачены одними и теми же надеждами.

Но так казалось не только Михайлову. Даже Чернышевский, который, как и предвидел Михайлов, избрал себе карьеру журналиста, хотя и не отказался от защиты диссертации, даже Чернышевский, вставший во главе отдела критики и библиографии «Современника», говорит о единстве и необходимости взаимного доверия.

Но он не хочет «довольствоваться малым», как не хотят этого и новые люди — разночинцы. Они прорвались к свету сквозь завесу крепостничества, классовой кастовости. Они живут своим трудом, не эксплуатируя, чужого, они отрицают наследие прошлого. «Все традиционное существование, принимавшееся ранее без критики, пошло в переработку. Все — начиная с теоретических вершин, с религиозных воззрений, основ государственного и общественного строя вплоть до житейских обычаев, до костюма и прически волос», — так отмечал в своих воспоминаниях П. Анненков.

Михайлов чувствовал себя в одном строю с этими «разумными эгоистами», как не слишком удачно окрестил их Чернышевский. Он пересматривал вместе с поколением основы и прежде всего этические основы — брака, семьи, любви.

Людмила Петровна помогала ему в этом. И для него и для нее вопросы личного счастья неразрывно были связаны с проблемами социальных реформ. Они не хотели «счастья в уголку». Их личная судьба — это судьба всех, и если они переворачивают наизнанку укрепившиеся веками устои брака и любви, то только потому, что вся жизнь людей должна быть теперь раскрепощена.

Николай Васильевич Шелгунов тяжело переживал «раскрепощение» своей жены. Но разве не он первый внушал ей эти мысли еще до замужества? Она полюбила Михайлова, что же, он не будет насиловать ее чувства, отойдет в сторону. Но разве это означает, что они должны разойтись, разве Михайлов ему стал меньше дорог как друг и единомышленник?

Нет, сто тысяч раз нет!

* * *

10 мая 1855 года Чернышевский защищает свою диссертацию «Эстетические отношения искусства к действительности». Михайлов, познакомившийся с нею раньше, целиком соглашается с ее выводами и очень скептически относится к тому, что диссертант получит искомую степень магистра.

Действительность выше искусства. Нет искусства, оторванного от жизни, питающегося бесплодной фантазией. Не должно быть «искусства для искусства». Художник обязан воспроизводить жизнь во всем ее многообразии — это были заветы, эстетическая платформа «новых людей». И Михайлов всем своим творчеством стремится на практике воплотить материалистическую эстетику Чернышевского — в очерках, рассказах, стихах, критических статьях.

В полуофициальных кругах упорно говорили о необходимости освобождения крестьян. Освобождения, конечно, сверху.

И сразу же вся пресса страны подхватила, стала разглядывать со всех сторон пути и возможности отмены крепостного права. Правительственные и официальные издания вроде «Военного сборника», «Морского сборника» не остались в стороне. Они завели отделы критики и библиографии, в состав редакции вошли передовые литераторы.

Интерес к крестьянину и народной жизни, быту, нравам того, кого собирались уравнять в правах с «просвещенными классами», возрос неимоверно. Великий князь Константин Николаевич, управляющий морским министерством на правах министра, предложил осуществить ряд экспедиций для ознакомления с бытом жителей, занимающихся морским делом и рыболовством.

Михаилу Илларионовичу тоже было предложено поехать на родной ему Урал.

Михайлов согласился с радостью, хотя ему и не хотелось расставаться с Шелгуновыми, бросать начатую серьезную работу над переводами Гейне.

Но соприкоснуться с жизнью, воспроизвести ее в очерках, рассказах, романах, как того требует Чернышевский, собрать народные сказы и предания, запомнившиеся ему с детства, обследовать места, где проходили сражения Пугачева, записать предания о нем, о башкирских повстанцах!.. Нет, он не мог устоять!

Михаил Илларионович двинулся в путь. Сначала он поехал в Уфу, потом — в Оренбургскую губернию, а оттуда на Урал.

* * *

Недаром Наполеон считал русские дороги и русскую грязь одной из стихий, одолевших его, не знавшего поражений. А если прибавить к бесконечным ухабам, рытвинам, снежным заносам отсутствие денег, невозможность иногда по нескольку дней сыскать себе съестного, то можно представить, каково было путешественнику. Морское министерство не позаботилось о присылке средств и продовольствия.

Михайлов пишет Шелгунову: «Если странствовать, то странствовать по своей воле, а лучше всего оставаться с теми, кого любишь».

«Безденежный идеалист» растрачивает последнее на лошадей, на корки хлеба. Именно корки, так как зима в этих местах выдалась голодная.

Да и не первая это было голодуха. На дорогах звенящие от мороза трупы детей, стариков, женщин. Мертвые деревни, над которыми не поднимается ни одного дымка, где не видно тропинок к домам, протоптанных живыми. Помещикам нечем кормить своих крестьян, да они и не желают тратиться на это «быдло». Проще выгнать со двора, пусть до весны попитаются «христовым именем», а там их вернут обратно, никуда не денутся.

В помещичьих гнездах сытость и довольствие. В зимнюю скуку, когда не поскачешь за десятки верст в гости, единственное развлечение — водка да издевательство над дворовыми. По ним стреляют из пистолета, как по живой мишени, на них испробуют новые пучки розог, выгоняют босиком на мороз…

Встречаются по пути горнорудные предприятия. Люди запряжены в круг и ходят, ходят, ходят, поворачивая колесо для привода к сверлильному станку. Ходят до тех пор, пока перед глазами не начинает вертеться земля и меркнет свет. Тогда ушат ледяной воды и железная кошка возвращают к жизни. А если все же не хватает сил, то для их подъема существует карцер, в котором ни лечь, ни сесть, ни повернуться и сорок градусов мороза.

В башкирских, татарских, казахских селениях поголовная трахома, бытовой сифилис провалил носы у пятилетних детей. Голод такой, что едят сгнившие трупы павших животных, бывают случаи и людоедства. Но регулярно в сопровождении казаков приезжают жирные чиновники собирать бесчисленные подати, чинить суд и расправу.

Летом в степи занимались пожары. Голодные, едва выжившие зимой люди молча, обреченно смотрели на то, как огонь уничтожал посевы, амбары. Он, правда, с трудом одолевает их жалкие жилища — прогнившие бревна почти не горят, а солому с крыш давно съела скотина, но зато нехитрая утварь, одежда, обувь — все идет в пищу огню.

Люди знают, что это смерть. Отчаявшиеся бросаются в пламя.

Вот когда перед Михаилом Илларионовичем во всю необозримую ширь развернулась пропасть народных бедствий, порожденных крепостным правом.

Поэт не только собирает песни и сказы, записывает предания. Он напитывается гневом, у него исчезают последние иллюзии насчет возможности освобождения крестьян помещиками. И зреет решение: отдать всего себя, все свои знания, талант борьбе. Только борьба. Без нее гибель. Россию не спасут царь, помещики, не спасет «воля», дарованная сверху. Он в этом убежден.

Теперь его долг убедить и читателей, убедить тех, кому розовый туман либерального словоблудия заслонил действительную жизнь.

Михайлов изучает местные языки и пишет Шелгунову, что это дает ему «возможность собрать много памятников башкирской народной поэзии: сказок, былин и песен, доныне неизвестных».

В них Михайлов слышит народную думу, думу неграмотных людей, которые в изустной форме из поколения в поколение передают свои надежды, свое горе, чаяния и страдания.

Он напишет большие историко-этнографические «Очерки Башкирии», в которых даст «стройную этнографическую картину Башкирии, никем обстоятельно не описанной».

Михайлов посещает родную Илецкую защиту, затем живет зиму 1856/57 года в Уральске, наезжает в «киргизские степи».

И всюду одно и то же, одно и то же. Он радуется известиям о восстании десяти тысяч уральских «киргизов». Недовольству казаков. Ведь всюду восставшие идут на бой с одной думой — о воле. Эти восстания перекликаются со всем крестьянским движением, развернувшимся в России как в годы Крымской войны, так особенно после ее окончания. В разоренный войною Таврический край хлынули переселенцы-крестьяне. Они идут семьями, их не пугают войска, преградившие путь к Крыму. Они слышали, что тем, кто переселится сюда, дадут волю. От кого они слышали? От самих себя. Они сами себя уверили в этом. Воля — это значит и земля. Воля — это право быть человеком, а не говорящим инструментом. Воля — это спасение от голодной смерти, от пыток и издевательств помещика. Воля — это будущее их детей, будущее России.