Спокойной ночи — страница 35 из 66

– Вижу! вижу! У вас одного Андрея Белого…

Как Муций Сцевола, он вытянул руку к отсеку, где тлел несгораемый, собираемый годами вместо противоядия, мой русский декаданс.

– А зачем вам – Белый?

– Андрей Белый, насколько мне известно, – пытался я парировать, – не числится в списке запрещенных книг. Андрея Белого можно найти у букинистов. Выдают в библиотеке…

– Да. Знаю. Но – белый, бе-е-елый?!.

Воздетый палец. В наведенном зрачке зреет

уголек ненависти…

Но в одном случае я потерялся и не нашелся, чем возразить. Изучавший старые мои, студенческие конспекты, гэбэшник обратил внимание на фразу, начинавшуюся словами: «Официальное определение соцреализма гласит…» Далее шла вполне доброкачественная цитата из вузовского учебника.

– Что ж тут такого? Не вижу ничего страшного

– Не ви-ди-те?! – Он повысил голос. – О-фици-аль-но-е определение?! – он почти кричал на меня. И, выдержав сакральную паузу, к которой располагал весь торжественный строй цитаты, обрушился, шипя, на яростный, переходящей на шепот, бешеной скороговорке:

– Так, значит, по-вашему, существует, кроме того, неофициальное определение социалистического реализма?.. А?!.

Он словно владел будущим. Скажу заранее, тот эпизод, с общим пафосом обыска, и послужил, вероятно, причиной скандальной, через пять лет, состряпанной Абрамом Терцем статьи. Мне действительно захотелось высказать неофициальное мнение о социалистическом реализме. Но в первый момент крыть было нечем.

– Это что – допрос? – попробовал я увильнуть.

– Да. Мы хотим знать, что вы скрываете под словом «официальное»?!.

– Пока что мне предъявили только ордер на обыск. Предъявите – на арест, и тогда допрашивайте…

Это выглядело с моей стороны явной капитуляцией…

Он присвистнул многозначительно и сказал, обращаясь в пространство, так что его товарищи, рывшиеся по другим очагам, и не повернули головы:

– Смотрите-ка! Смотрите-ка: а сынок почище папаши! Что ж! Мы учтем. Мы – разберемся!

Угроза не сбылась. Но, как многие советские граждане, полгода и более после обыска я не засыпал до 3-х часов ночи. После 3-х – пожалуйста, можно уже и не ждать.

Впрочем, на то были и другие причины: не всё сразу…

Все эти новости я и торопился залпом пересказать отцу как единственному слушателю, который бы меня понял. Я утаил бы от него лишь одну подробность, как скрывал, по мере возможности, от самого себя. Только теперь пора ее вспомнить.

Когда, в два ночи, громко постучали в подвал, я не отпер. От грохота в комнате сыпалась штукатурка и чувствовалась рука, имеющая право ломиться, до сокрушения, в дверь. Натягивая брюки, я продолжал надеяться, однако, что, может быть, это милиция, по наущению соседей – с проверкой документов. Вдруг дверь открылась ключом, который держала мама, войдя первой, – в пальто поверх рубашки: ее подняли и заставили отпереть наш подвал. За ней ворвались те самые, о которых я уже рассказывал. И два голоса замкнулись на мне:

– Руки вверх!

И голос мамы, почему-то очень раздельный, как произносит слова учительница в школе:

– Это – пришли с обыском. По ордеру – на арест – отца.

И пока меня охлопывали в поисках оружия и выворачивали карманы, я не упускал интонации, с какой мама сказала – с еле слышным ударением на «аресте отца». То есть я догадался, что она хочет сказать: не за тобой, не бойся – отца арестовали…

Вообще-то, на самом деле, говоря откровенно, надо было тогда не его, а меня арестовывать. И мама, ничего не зная, это как-то подозревала и, подобно волчихе, только что ощенившейся, заслоняла меня – отцом. Просто она меньше его любила…

– Папка, я должен сказать тебе по секрету одну серьезную вещь. Перед поездкой к тебе, за неделю…

Давно я не видел отца в такой ярости. Он даже прикрикнул на меня, чтобы я немедленно смолк, потому что у него в данную минуту нет настроения болтать о моей ерунде. Почему – ерунде? И при чем тут настроение? Настроения у него, видите ли, нет! Неопределенный жест в сторону дальнего леса, сопровождавший его гневную вспышку, ничего не объяснял. Лес – как лес. За версту, по крайней мере, не слышно ни души. Мне даже сделалось как-то горько за себя, после стольких тревог и превратностей помчавшегося сломя голову в Рамено. Зачем – молчать? Выслушивать нотации?

У отца, действительно, был неважный характер – последствие тяжелой, испорченной биографии. «Деспот!» – говорила мама, имея в виду отцовскую неуступчивость. Не хочет устроиться, как все люди, и, смотришь, снова ходит без работы. Или – пишет роман без надежды напечататься. Или – принципиально не убирает за собою кровать и запрещает смахивать тряпкой пыль у него со стола. Или… да мало ли что! Отец мог неугодного гостя попросить выйти вон. Мог вспылить неожиданно, а после обижаться, думая о чем-то своем, недобром. Но лишь один раз за 26 лет он устроил мне настоящую трепку, да так накричал, что век буду помнить, и вот за что.

Я истратил деньги, подаренные тетей Наташей вопреки родительской заповеди «детям денег не дарят», – на приобретение первой в жизни, самостоятельной книги. Сам, на собственный страх и риск, купил, ни у кого не спросясь, в букинистическом магазине. Ребята во дворе все уши прожужжали. Но эта чудесная, недостижимая книга была тогда в редкость, и я им долго завидовал, заранее воображая картины, в ней расписанные, прежде чем однажды, не веря своим глазам, увидел на прилавке. Приятно потрепанную, в желтенькой обложке, таинственную, как девушка, в которую вы влюбились, еще ничего о ней не зная. И в карманчике, как нарочно, тети-Наташиных пять рублей.

Однако не успел я и первую главу проглотить, как вернулся не вовремя папа, точно чуял в доме неладное. А я ничего не придумал умнее, как сделать вид, будто готовлю уроки, а раскрытая книга лежит передо мной просто так.

– Ты что читаешь?

– …Книгу читаю.

– Я вижу, что книгу, а не газету. Какую книгу?

– «Всадник без головы» Майн-Рида…

– Что-о-о?!. Где взял?

Пришлось покаяться. Грех мой состоял, во-первых, в том, что я позволил себе истратить пять рублей в полное свое удовольствие, зная прекрасно, что мы сидим без копейки. Пытаться оправдываться, что деньги – мои, дареные, с благим пожеланием: «Купи себе, детка, все, что хочешь!» – значило еще позорнее провалиться в пропасть, вдруг подо мною разверзшуюся. Что значит – мои, если мать и отец ради моего пропитания отрывают последние крошки? Что, я – буржуй, собственник, вор?!. Что, я не вижу, как папа отказывается иногда пообедать с нами, чтобы осталось на завтра? А квартплата? А свет за три месяца? А лопнувший отцовский ботинок?..

Виновность моя, однако, непропорционально возрастала, во-вторых, потому – что я купил и читал. «Всадника без головы»! Майн-Рида! Это же надо! Пустую, глупую книжку, у которой одно место – на помойке. И не только пустую – вредную. И не просто вредную – реакционную. Но мало сказать – реакционную: вранье, галиматья, ерунда, чушь собачья, где нет ни слова правды, а главное, за всей этой выдумкой, за дурацкими приключениями, не содержится никакой идеи. Вот – «Шагреневая кожа»: фантазия, но зато – какой смысл! Какой стиль! А тут что? «Всадник без головы»! Если читать подобную дрянь – в конце концов человеку остается только одно – спиться. Как говаривш! папе еще мой реакционер-дедушка: «На первой ступеньке – рюмочка водки – на последней разбитая жизнь…»

Если бы я на эти деньги купил, допустим, акварельные краски, или циркуль, или даже книгу, но книгу – полезную, необходимую в жизни, то никакого скандала бы не было. Отец сам, например, подарил мне Джеймса Джинса, Фламмариона – о происхождении миров. Здесь надо уточнить: у отца познания были поистине энциклопедическими. За исключением эстетики, он знал абсолютно все: геологию, химию, математику, философию… Читал Авенариуса, Гегеля – как я теперь понимаю, охотнее, нежели Маркса. Астрономию, биологию… Художественную литературу он в общем-то знал выборочно, хотя и тут проявлял незаурядную тонкость ума и поразительную осведомленность… (Экономику, географию…) Впоследствии я его превзошел по части чтения книжек, вроде «Всадника без головы». Но отцовский энциклопедизм, силу воли, нравственность – я заместил в итоге сублимацией на тексте. И разве можно сравнить?.. (Ихтиологию…)

Короче говоря, мое книжное образование, со стороны родителей, придерживалось широкой рационалистической традиции шестидесятых-семидесятых годов прошлого столетия. Мне, в общем-то, ничего не запрещали читать. Пожалуйста: хочешь – Боккаччо, а хочешь – Жюль-Верна, валяй! Но еще лучше – Мопассана («это я тебе серьезно говорю»). Мама, правда, тут слабо сопротивлялась: ребенку?!. Ничего, ничего, – пусть читает! Сам разберется… Но так отец, при всей широте, высмеивал Майн-Рида и подобных ему обманщиков, что у меня руки опускались. И было уже стыдно сознаться, что «Всадник без головы», на самом-то деле, или «Барон Мюнхаузен», до которого я тоже так и не дорос, не дорвался, это – книги, которые мне уже снились, хотя я их не читал.

Мама неожиданно, в одном этом пункте, была солидарна с отцом. Майн-Рид ей не нравился по причинам педагогическим, ей казалось почему-то, что у меня и без того повышенное воображение. Оградить меня, сколько хватало сил, от дурного влияния фантастики, мистики, разложения и декадентства она считала своим святым долгом…

Разумеется, скоро все эти предосторожности потеряли цену. Но благодаря рациональному воспитанию я вырос, прямо скажем, – с изъяном. Все время мерещится, что самое главное, самое прекрасное в жизни я упустил, проворонил где-то еще в детстве, и непрочитанный «Всадник без головы» скачет впереди, без меня. Возможно, поэтому в конце концов – с недостачи – я и стал писателем: пока не прочту!..

– Что ж с ней теперь делать? – сказал я, совершенно раздавленный комментариями отца и всем, что со мною стряслось.

– Делай – что хочешь… Хочется читать эту гадость? – читай! Я не препятствую…

Был уже вечер, и я вышел во двор, прижимая к сердцу тоненькую книжку. Никого не было во дворе. Темно. Постоял, размышляя, не подарить ли «Всадника без головы» Алику Либерману, закадычному другу, который читал все подряд, беспрепятственно, и даже успел прочесть «Дети капитана Гранта»… Но кто же дарит заведомо дурную книгу? Да и вдруг узнают?!.