ое, из другого третье. Все взаимодейственно. Не то, что у нас. Пусть рознятся версии в летописи. Пускай одному иноземцу Самозванец открылся истинным Ахиллом. Другому – наоборот. Это можно связать, представить. Тут есть логика и слышен Промысел Божий. Это вам – История, а не заезжий двор. История (как ей подобает), облеченная в Вечность, Вечность – в баснословные образы. История, которой сегодня нам так недостает…
«…По губам Димитрия ползали навозные мухи. Торопливые, с металлическим, сине-золотым отливом, они норовили перебраться за подбородок, на берег, – протведать вишневую, как варенье, царевичеву сладкую кровь. Царица-мать дула ему в личико, но мух спугнуть не могла. Руки – отсутствовали. Во глубине, у подушек, под изогнутым тельцем, все еще обреталось тепло. Спинка, мнилось, еще теплится. Не отлетела бы, прости Господи, вместе с мухами – душа. Она боялась ворохнуться.
Позади, как звон в ушах, стоял вечный кузнечик. Да нянька Василиса полушепотом ворожила:
– На кого ж ты нас оставил, свет очей, Митрий Иваныч?..
Выть в голос, накликая расправу, дура-нянька стереглась. У нее, у паскуды, рыло в перьях, сын-красавчик, смерть девкам, Оська Волохов, в сговоре с Битяговскими. История, мы знаем, без Оськи – не обошлась. А мы зна-а-ем! зна-а-ем! Поди намылься!.. Так о чем толковать? Уже Федька Огурец, полупьяный пономарь, спотыкаясь, на четвереньках, полз на колокольню. Уже Михайло Нагой, царственный дядя и брат, без шапки, босиком, прыгал по крыльцу и, в чем был, репетировал бурю:
– Я говорил, говорил! Извели! Зарезали!..
И народ, собираясь в кучки, серчал…
Между тем у Димитрия под спинкой повеяло неземною прохладой. Последнее тепло исходило от материнских ладоней и в холоде сына сырело без ответа, терялось и ускользало в ненадобности. Она согревала себя, изомлев, вне тела. Но все противилась, безрассудная, и твердила, себе на уме, что быть того не может, не попустит Господь, не выдаст червям на съедение отпрыска непорочного, Царя Всея Руси, грядущего во славе под тамбурины и валторны.
– Исусе Христе! Пресвятая Богородица! Иван Креститель! Николай Чудотворец! – молила она всех поочередно, глаз не спуская с голубого студеного личика, опрокинутого под небом, ровно эмалированный тазик. По лицу сновали вездесущие мухи, и Царица не узнавала царевича. Нет! Окстись! Какой наследник? Пригрезилось… Оттого ль, что все умершие – даже дети – больше похожи на умерших, нежели на самих себя? Или сказывалось уже чье-то благое вмешательство? Спорая помощь Божья?.. Чужой, надменный отрок, с неестественно разомкнутым ртом и пронзительными ресницами, раскинулся на ковровой дорожке. Не тот! Слава Тебе, – подставной, подложный!..
Мать поднялась. Смахнула, освободив руки, мух платком. Смутно услышала голос Ангела, сказавший: не подавай знака. Пусть думают – умер. Пока думают, не убьют. Смерть охраннее матери. Надежнее стрельцов. Могила укроет царевича до времени. Правдиво. Потерпи…
В скорби (лицо ладонями) сквозь слезы и пальцы, внимательно, обозрела двор по сторонам орлица. У ворот, в разодранной до пупа рубахе, словно бесноватый, метался неугомонный Михайло.
– Вот, люди добрые! – потрясал он кулаками. – Это Борискина свора… Годуновские злыдни… младорастущее древо… аки агнца…
Он кричал по-скоморошьи. Дергался. Махал бородой. Знать, ведал подмену. Укрыли? Убрали?
– Убили! убили! – заголосила царица брату в поддержание. Заприметила у завалинки березовое полено. Схитрила. Нянька с нескромной рожей все еще корчила дурочку: «На кого ты нас оста…» Ударила, ослепнув от ненависти, березой в лоб, промежду блудящих глаз, и взвыла от боли. Померещилось: и вправду зарезан!.. В ответ грянул набат с той самой колокольни. Это Федька Огурец долез-таки до неба…
Борисовых слуг ловили в огородах, за Волгой. Тех, что в околице, Господь уже настиг: кого топором, кого палкой, кого голыми руками – на мелкие пташки. Тряпки так и летали по городу. Афонька Меченый с братаном заперся в баньке и оттудова грозился пищалью. Их долго и хитроумно выкуривали: до черных косточек, до поганых головешек…
Разгоряченные жители Углича забегали на Государев двор заручиться увиденным, перекреститься, испить водицы и мчаться дальше. Там, у крыльца, безумная мать билась о крепкую землю. Звала Христа в судьи. Святых во свидетели. Рядом, на бархатных коврах, возлежал отошедший, не похожий ни на кого, питомец Божий. На шее, как жаберная щель, зияла узкая рана. И хотя царевич был давно уже мертв, она кровоточила…»
Я вышел покурить. По пути щербатые стеллажи, как обычно. Словари. Портреты Ломоносова, Молотова. Подсобка. Каталоги. Большая энциклопедия, Малая энциклопедия. Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин. Гранат… Истинные книги располагались не здесь, на поверхности, но в недрах, в отсеках, давая знать о себе подспудно, непреднамеренно, подозрением, что только в библиотеке мы и ходим по земле.
Говорят, перегной. Не уверен. Хорошо бы, конечно. Для следующих. Но история не почва. Каменистее. Опасна для жизни. Основательна, однако. Серьезна. Скопление томов подобно тяжелым, глубоким геологическим отложениям. Мезозой. Здесь всё найдете. Ракушки. Улитки. Столпотворения народов. Чертов палец. Отпечаток дивной птицы – археоптерикс. Сказания иностранцев. Земля.
В курилке ни души. Как вымерла Ленинка. Если умер, так и сматываться сразу? Я останусь до конца. Последним. Раскупорил пачку «Беломора». Какое мне дело? Не затем я сюда пришел. Меня занимает Димитрий. Исключительно. Молчи, сатана! Сталактит. Станина. Стапель. Иностранные авторы, как троцкисты, сомневались: подлинный он или мнимый? Поразительно! Инокиня Марфа, бывшая Мария, в девичестве Нагая, несколько раз, если изучать, меняла показания. То жив, то мертв. Куда годится? Когда жена Годунова, тоже Мария, дочь Малюты между прочим, ринулась на нее со свечой: «Выжгу очи! признавайся, живой он или мертвый?», – то Борис остановил: «Подожди». А Марфа пожала плечами. «Не ведаю, – наслаждалась монахиня. – Откуда мне, бедной, знать? Не совру – коли живой…»
То ли Рузвельт, не помню, то ли Иден, то ли еще какой заморский гость, говорят, не удержался.
– Многие вам лета, – воскликнул, – господин Генералиссимус! Но все мы ходим под солнцем и вынуждены, увы, мыслить политически. Кто, скажите, займет ваше законное место, когда вы уйдете в лучший мир, если это не секрет?..
Политбюро дрогнуло. Провокационный вопрос. И лыбится, блядь худая, как это умеют иностранцы. Так что же наш?.. Ничего страшного. Ответно засиял в дружеской кавказской улыбке и обвел Политбюро, по кругу, острым, с ленинской лучистой насечкой, глазком. Не глаз, а маслина. «Эты что лы? – вздохнул в усы, выколотил не спеша трубку. – Ынтэрэсно – кто наслэднык?.. – И еще раз маслянистым взглядом пересчитал когорту. Те трепещут, дышать перестали – судьба решается. Мягко воздел палец: – Нэызвэсный маладой чэлавэк!»
Все так и попадали. Смеху полные штаны. Ну и выдал, отец! Обдурил иноземца. И никому не обидно. Все в говне. Субординация в сохранности. Забыли о главном, о юморе в законах истории, а он помнил. Он все помнил. Сам начинал, не так давно, неизвестным молодым человеком и знал что почем. Только разве найдешь такого? Неизвестные молодые люди что-то перевелись на Руси. Где взяться Самозванцу?..
В Тайнинках подтвердила царица: «Мой! Он самый! Воистину Димитрий!» Хоть и был тот рыж, хоть и был тот некрасив, и бородавка не там, где надо. Политбюро аплодировало… Над телом, когда волокли, однако затуманилась Марфа. Едва взглянув, отвернулась. Правда, на сей раз был он изуродован, разоблачен и непристоен. «Твой это сын или нет?» – наседала толпа. Покачала головой. «Нет, – ответила. – Какой теперь это Царевич? Не известный мне человек…»
Что значило это «теперь»? Что раньше был настоящий? Пока живы, так все настоящие. А мертвые уже и не в счет? Ничейные? Не те? Сколько можно изменять одному и тому же сокровищу? Вот посмотришь: возьмет и объявится – всем назло. Долго ли? Немного подгримироваться. Созвать войска. Меморандум. Иди потом доказывай, что это Геловани…
В заброшенном сегодня, пустынном книгохранилище было тихо, как в храме. Но история комплектовалась и назревала невидимо здесь. Здесь, в библиотеке, берет она истоки, черпает резервы. Все под рукой – и сын-отщепенец, и прадед-консерватор выстраиваются по индексам в ряд. Прочесть немыслимо – не хватит человеческих жизней, достаточно взором окинуть ровный прибой корешков, убегающий под землю мертвым до времени фондом, где всем нам стоять картотекой, кому по именному, кому по предметному перечню. Где всякая альфа и бета чреваты потрясениями. Где Ленин? Где Сталин? Где Гитлер? Где лучшие умы человечества? Как банки под этикетками – здесь. Не кладбище. Арсенал. Громадные ангары. Запасы. Взбунтуются, вырвутся духи – наверху переворот, и быстро назад, на полку, до нового призыва. Правильно забеспокоился Фамусов: «Собрать все книги, да и сжечь!..» Да запятая в том, что и сам он уже запечатан в коллекторе. Отыщете без труда по любому указателю. На букву «Г» (Грибоедов). На букву «Ф» (Фамусов). На букву «К» (Книги)…
«…Палача загоняли до упаду. Проделав с толком все, что по работе потребно, в антрактах он ускользал за ситцевую кулису и в прохладе, в полумгле чуток передыхал. Хлебал воду из рукомойника, ополаскивал глаза, разъеденные потом и копотью, и, стараясь не греметь сапогами, пристраивался калачиком, в ожидании часа, на казенном рундуке. Вторые сутки шел сыск – пытали о смерти царевича.
«Волею Божьей и Божьим судом, страдая падучим недугом, наткнулся на вострый ножик и душу испустил. А Мишка Нагой да Гришка Нагой учинили шум и потерю, и злокозненно, беззаконно… И сына Данилу, и Никиту Качалова, и Волохова Осипа в одночасье… И женочку оную, расстреляв, в воду посадили…»
От крика, от дыма, от бессонной пальбы раскалывалась башка. Саднили стертые в кровь мозоли. Легко сказать! Сорок четыре свидетеля прошло уже через эти руки. Кажного свяжи, успокой. А сколько кнутом, а сколько пупырью – и не считано!.. Хоть бы сукна пожаловали за порченую рубаху. Новая. Грехом Арсюшки. Засмотрелся Арсюшка на бабий срам и поднес горячие клещи к отцову боку. Ладно до мяса не прожег. Дома выпорю.