Замечательно, однако, что никто из доверенных лиц, передавая по эстафете соблазнительную блондинку, ее не заложил и не выдал, к своей мужской чести…
При этих словах лезгина мне припомнилась разом иная подтасовка, которой я владел по доверенности от моего, школьного еще, учителя химии, но, конечно, пересказывал кое-кому по секрету, невзирая на заклятия открывшего мне этот гениальный подвох старика: «Только никому ни звука! Всех, кто про это знает или случайно услышал, – изымают с корнями, без возврата, по эстафете. Чтобы оно не разошлось. Вы сами понимаете, как это серьезно!..»
Действительно, то был этап в развитии марксистской теории. Как раз тогда, в 52-м, на Девятнадцатом Партсъезде Маленков, замещая Самого, сделал блистательный экскурс в художественную литературу. Дескать, «типическое» в искусстве – это не «среднестатистическое», а нечто «исключительное». Это было неслыханным – по слогу, по уровню мысли – в устах партийного руководства. Срочно пересматривались учебные программы, вся проблематика, эстетика, философия и филология. Строились новые кафедры, пособия и диссертации. В авральном порядке, институтами, коллективами, ученые создавали труды «о типическом как исключительном» в марксизме. Наука подскакнула. И никто, абсолютно никто в мире, кроме нескольких, подобных мне, отщепенцев, связанных незримой цепочкой, не ведал, что весь этот теоретический вклад у Маленкова был списан дословно из ветхой, заброшенной Литературной Энциклопедии. И не у кого-нибудь – у бывшего белоэмигранта Святополка-Мирского, вернувшегося сдуру в Россию и успевшего, по слухам, уже сдохнуть с голоду в лагере в роли врага народа. Дотошные историки могут меня легко проверить, если захотят, сняв с полки и сравнив маленковский доклад на съезде с забытым энциклопедическим томом, на букву «Р»: «Реализм»…
– Да ведь и то сказать, – предупредительно подмигнул собеседник, – в избранный круг моей знакомой и в курс, естественно, не входили женщины… – Те бы уж вывели, досказал я себе за него, бедную шлюху на чистую воду! И поступили бы глупо, между прочим, себе во вред. Любой доносчик, причастный к завлекательной тайне, пошел бы в общей колонне, по веревочке, включая хозяйку – держательницу акций, вместе с ее развеселым трепачом, а потом и со мной заодно, сторонним, нечаянно попавшим в цепную информацию кроликом. Есть вещи в жизни, друг Горацио, о которых лучше не знать…
– Эге-ге, – подумал я в ту же минуту. – Уж не хочет ли молодой сутенер и меня грешным делом подсоединить в сеть, к своей электрической бляди? Не выгорит! Не поддамся!
Но я преувеличивал. Лезгин, как выяснилось, с ней порвал. Видеть ее, терпеть больше не может. И вот почему. А все потому же. В довершение удовольствия, ее звали, оказалось, – Светланой. Он играл с огнем. Подошел к самой, в узком спуске, преисподней. Заветный пункт он узнал из первых, так сказать, уст. Сошлась она с ним по любви, бесплатно, и влеклась неодолимо, словно за шоколадной конфетой, даже немного подкармливала из собственного кармана. И все бы ничего, когда б целуя в усы моего лезгина, мечтательница не впадала в странную экзальтацию от запаха табака, шедшего не от этих уже, но от иных усов, и в роли подросшей девочки не воображала себя чорт знает кем. Старше много, она ломала комедию, выдавая себя за маленькую дочь, ища в нем другого, Одного, кого только и любила, и вожделела, якобы спознавшись когда-то. В ответственные моменты оргазма стонала: «Я – Светлана! Я пришла к тебе, Светлый! Наконец-то! Отец! отец!..» Что и говорить, это пахло кровосмешением…
– Психопатка, – сказал я сухо и сглотнул слюну. Он поморщился.
– Все они психопатки. Но что делать с ними – мне, нормальному человеку? Э?..
И вдруг я почувствовал, насколько ему нелегко с этими успехами, которыми, представлялось вначале, он так безобразно рисовался.
– А вы не пробовали как-нибудь расстаться с вашими… – э-э… с вашим невольным сходством? – замялся я, стараясь чем-то помочь и вместе не оскорбить вспыльчивого горца. – Например, снять эти… вторичные признаки? Перейти на папиросы? Попытайтесь и начните сначала. С чистого листа…
– Поздно, – вздохнул он. – Привык, как говорится. Втянулся. И потом – это! Это уже не исправишь. Нэ-эт!
Неопределенно, в табачном облаке, он повертел пальцами, вероятно, держа на примете свой легкий кавказский выговор, завораживающий женщин, и, действительно, приятный, как бы немного не отсюда, не с этой планеты. А мне за его акцентом тем временем прошелестела тень другого человека, еще более уставшего от бремени любви, власти и славы. Тот ведь тоже втянулся и не вправе отвязаться ни от задумчивой люльки, ни от кондитерских усов, над которыми грешно потешаться, потому что, когда б и захотел, он сбрить уже не может. Не человек – портрет. Как тяжело, наверное, превратиться в собственный портрет при жизни и делать все, что предписано обожателями небожителю. Как это горемычное блюдечко, бегающее раболепно по кругу под влиянием наших пальцев. Вызывают Наполеона – изволь быть Наполеоном. Мечтают – Сталина? Получайте – Сталина. Кто им вертит? Может быть, мы сами, мы сами, не замечая того, только и ждем и просим, чтобы он кого-нибудь из нас убивал периодически для поддержания портретного сходства. Попробуй он быть добрым – мы бы всполошились. Мы бы разуверились в истинности образа. Нам это надо? Не ему, а нам?!.
И чтобы уйти от вопроса, легкомысленно спросил:
– А где теперь эта интересная особа?
– В Склифосовского, – ответил он спокойно, как если бы знал наперед, о чем его спросят. – Угодила под машину. Вчера ночью. Не выживет.
Он грустно потупился. И, словно читая мои мысли, развел руками.
– Сердце не выдержало. – Он показал, где у него сердце. – Теперь не воротишь, нет…
И какое-то еще слово, проглоченное, мне послышалось или, возможно, само домыслилось, докатилось: «доложил»? «отомстил»? «замочил»?.. Я так и не понял.
Он взялся, было, обгладывать еще какую-то косточку из числа своих прихожанок. Мне было не до них. Я поспешил убраться из курилки к моим книгам. Стоит ли объяснять, что лезгина с этого дня в Ленинской библиотеке как волной смыло? Может быть, тоже, по цепочке, угораздил под грузовик. Или – арестован. А может, попросту говоря, побоялся, что я или кто-то другой, из посвященных, на него донесет, и уехал, подальше от риска, искать счастье, куда-нибудь на Кавказ. Во всяком случае меня после нашего разговора он все-таки не заложил, как сделал это, боюсь, со своей пылкой блондинкой…
«… А Господь все еще сидел на своем голубом престоле. По бокам стояли – Пресвятая Богоматерь, с цветком, да Иоанн Креститель, с отрубленной головой на подносе, которую цепко держал в руках, как вещественное доказательство. Такова композиция…»
Изобразим ее вычурно, стильно, как подобает Изуграфу. Не будем, однако, задаваться непосильной для нас и соблазнительной попыткой представить натурально, воочию, тот Горний Свет, который созерцали с земли одни святые отцы и молитвенники наши, а нам, по неразумию, поймать бы разве что отблеск в мутном, закопченном стекле, упавший мысленно с неба в сей деблий мир. Зеркалом в таком разе нам послужит, я полагаю, читательский затылок с его оборотной, вогнутой стороны. Вогнутой? А что вы хотите – прямое Зеркало неба? У меня его нет. Лучи, однако, нестерпимо бьют правде в глаза и, проходя сквозь всю мозговую путаницу сосудов, достигают наконец затененного экрана, на задней, повторяю, бесправной стороне вопроса. Пусть так, пусть искаженно, но кое-что в бинокль, в телескоп, при известном напряжении, еще возможно разглядеть?
«…Плыла вечность. Струились звезды под Божьим Троном, направляясь по своим боевым постам и заданиям. Где-то внизу, в итоге, уже произошла, вероятно, своя великая октябрьская социалистическая революция. Умер Сталин. Потом – Ленин. Сто тысяч раз в минуту слали уже люди запрос, почему не вмешаются сверху, не наведут порядок. Куда смотрит Начальство? А Господь все сидел на своем золотом стуле и думал. Рядом, по обе стороны, стояли Иоанн Предтеча с обезглавленной головой, держа ее перед собою на блюде, и Пречистая Богоматерь, с вопросительно изогнутым знаком Цветка в протянутой к Престолу руке. Было тихо. Лишь по временам Пречистая сокрушенно вздыхала. Так прошло, наверное, с полчаса…»
Когда ведут на допрос – молишься Богородице. Богородица Дево, радуйся. Благодатная Мария, Господь с Тобою… Я много спрашивал себя, ходя по тем коридорам: отчего же Пресвятой Богородице непременно – неслышно, непредсказуемо – льется из души молитва? И ведь ни о чем не просишь. Нет, просишь, конечно, – но уже не за себя. Беда иная приблизилась, тяжелейшая во сто крат. За тобой, на воле, еще два-три-четыре причастных к тебе лица. До них-то и добираются, дьяволы, таская на допросы. Двух как будто удалось скрыть до поры… Благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего… Ведь если так дело пойдет дальше, они всех, всех до единого, весь род человеческий, по цепочке, выведут на промокашку, в машину адскую. Сохрани, Господь, остальных! Яко Спаса родила душ наших… Ну а как всех возьмут, думаешь, на худой конец, все человечество, под корень и под контроль?! До Нее-то не доберутся! Одна Богоматерь останется свидетелем за всех нас – и адвокатом – на небесах. Радуйся, Дева Непорочная! Недоступная врагу. Пусть Она – Одна – спасется и воссияет, Царица Небесная! Уже спокойно. Значит, и мы, грешные, не зря куковали здесь на земле…
«…Вострепетала Матерь наша и обратила к Престолу узкие, как ступни, ладони. И выпал цветок-лютик у Нея из лилейных рук. И вырос новый, еще более гибкий, цветок-ландыш – у Троеручицы.
– Сыне! – вымолвила. – Пощади род православный. Пошли им Передачу с неба. Оливковую ветвь. Пошто эти казни, и войны, и моры, и глады, и трусы? Доколе?..
Сдвинул тут Исус Христос выпуклые, будто у гориллы, надбровья, и не прошло двадцати минут, как сказал Пантократор, точно отрезал:
– Еще не время!..»
Что есть и может быть в мире непостижимее Христа? Сказавшего: есть Ад! И – нету Ада! Ото всего отвернулся, всех приял. Какие пределы нам поставил? – попробуйте вместить, исполнить. Простить блудницу – кто бросит камень? И каждого наказать, кто раз хоть – в мыслях своих?.. Но мы не верим Богу, мы Богу не доверяем, поглядывая из своего уголка. Теряя душу, надеемся, что Господь ее подберет и успокоит. Взятки даем. Взятки! Нужна ему ваша цаца! Да у него, быть может, твоя настоящая, первоначальная душа лежит на полке, до срока, как алмаз у ростовщика. Вот умрешь – тогда покажут: кем бы ты был на самом деле, когда бы не орал: «Я!», «я!»… Н