делали проверку своих счетов за все прошлые годы, в результате которой выяснилось, что средства на всех неактивных с конца Второй мировой войны счетах в швейцарских банках, которые могли принадлежать жертвам геноцида, составляли десять миллионов долларов; поэтому именно эту сумму они и предполагали предоставить в распоряжение. Понятно вам? Десять против тысячи двухсот пятидесяти миллионов. С одной стороны, сделав такое предложение, банки фактически отрицали факт, что десятки тысяч немецких евреев были ограблены, а потом уничтожены, а с другой стороны, требование американцев было не что иное, как боевой клич племени для спекулянтов, кроме того, что оно окончательно ликвидировало причастность американцев к исчезновению золота евреев. Сорок лет работы, и ради чего? Чтобы возместить убытки жертвам? Нет. Чтобы развязать новую войну, чтобы еще раз утвердилось право сильнейшего; и какой бы твердой ни казалась позиция швейцарцев, а они на самом деле проявили удивительную твердость, на этот раз сильнейшими оказались мы: с нами было правительство Соединенных Штатов, Израильское правительство, еврейские и международные ассоциации, магнаты, дипломаты, историки, звезды кино, не говоря уже о свободной прессе всего мира. В случае, если выводы из отчета Эйзенштата не будут приняты швейцарскими банками, у нас был уже заготовлен план тотального бойкотирования не только этих банков, но и любого швейцарского продукта: шоколада, молока, часов, словом, всего, что изготовлено в Швейцарии.
Он поковырял в носу. Молниеносное движение, не лишенное элегантности, надо сказать; этим он обязан, прежде всего, грациозности своей руки ювелира: и все же, в носу-то он поковырял. Потом тыльной стороной руки он потер подбородок, стараясь замаскировать свой жест, и сделал неопределенное движение рукой, но между указательным и большим пальцами у него-то все равно что-то зажато. Мне очень любопытно посмотреть, куда он это приклеит…
— Но не все были согласны с таким решением. И не только я один считал, что этот план был больше похож на шантаж, сводивший на нет все наши усилия возместить убытки жертвам геноцида. Я бы мог назвать вам поименно евреев, разделяющих мою точку зрения по этому вопросу, но, вероятно, эти имена вам ни о чем не говорят, хотя все они, израильтяне, канадцы, европейцы, очень влиятельные лица. Нас было меньшинство, конечно же, но этим меньшинством нельзя было пренебречь.
Опля, готово! Дело сделано: сбоку сиденья. Классика.
— Тогда-то я и решил лично взяться за это дело. Очередь дошла до меня. Мне удалось убедить правительство Израиля, что отчет Эйзенштата — это риск бесконечной легальной железной руки, и добиться получения мандата на переговоры.
Опять он ковыряет в носу. Нет, на этот раз он только его почесал.
— Было решено, если мне удастся получить четыреста миллионов, дело будет прекращено: эта цифра в сорок раз превышала ту, что нам предложили швейцарцы, и составляла только третью часть того, что требовали американцы. Нелегкая задача, но решаемая. В Швейцарии я пользовался определенным авторитетом, поскольку финансовая деятельность моей группы проходила через многие из тех банков. Кроме всего прочего, один джентльмен, которого сегодня, к сожалению, уже нет, был моим другом — Энрико Симончини, мне известно, однако, что вы знакомы с его дочерью…
Ну вот, приехали. Он поднимает глаза и пронизывает меня каким-то косым, жутким взглядом. А я уж было расслабился, и что еще хуже, я стал питать иллюзии, что он появился здесь без всякой причины, чудом, как явление Мадонны: а причина-то именно в этом, впрочем, в чем же еще могла быть причина, если не в этом. Его глазки пригвоздили меня на месте, и вдруг я почувствовал, что не могу даже пошевельнуться: я ослаб, обмяк, отяжелел; как будто в этот миг это он включил модальность Сакай. Что ему известно? Чего ему от меня надо?
— Кроме того, что Энрико был крупным производителем кондитерских изделий, — он снова опускает глаза, — он имел влияние на некоторых членов федерального правительства Швейцарии, а те, в свою очередь, могли надавить на банкиров… В общем, это была трудная партия, но небезнадежная. Не настолько безнадежная, по крайней мере, как ситуация швейцарцев в случае, если бы они не приняли наше предложение.
Еще одно движение щеток, и там же, на прежнем месте, все еще стоят как ни в чем не бывало под снегом его гориллы, черные и неподвижные; и все же, когда он не смотрит на меня, я чувствую себя свободно и могу защищаться, и при необходимости смог бы даже объясниться.
— Много месяцев потратил я на подготовку поля. Самое трудное для меня в том деле было предстать перед швейцарцами таким, каким в тех обстоятельствах я был на самом деле, — я, Исаак Штайнер, Еврейская Ганаша, — то есть справедливым человеком. Еще труднее мне стало, когда тот мой друг умер таким шальным образом. Вам известно, как умер Энрико?
Ни взгляда, ни модальности Сакай, только один этот вопрос.
— Нет.
— Столик для пинг-понга, вылетевший из кузова фургона, который мчался по автостраде впереди его машины, снес ему голову.
Он помолчал, подождал, пока этот абсурд прочно уляжется у меня в голове, а я подумал, что он мне приснится, этот столик для пинг-понга, он мне обязательно приснится.
— Было очень трудно, — продолжает он свой рассказ, — но, повторяю, все было возможно. Итак, восемь лет назад, в восемь часов утра я приземлился в аэропорту Цюриха. На всем протяжении полета я глаз не сомкнул. Я смотрел в иллюминатор на черный океан и звезды на нем. Я чувствовал себя неуязвимым, потому что мое дело было правое. Я работал на других. На мертвых. И когда я предстал перед швейцарцами, я произнес самую важную в своей жизни речь. Я даже не намекнул на то, чем они рисковали в случае провала переговоров, разрыва и следующего за этим торгово-экономического эмбарго. Вероятно, это был самый убедительный аргумент, который когда-либо был в моем распоряжении, но я и не подумал им воспользоваться, я не пошел дальше и не стал их шантажировать. Лишь дал им ясно понять, что не одобряю и не разделяю ультраагрессивную линию, выбранную американцами, по этой причине они должны были догадаться, что я выполнял поистине посредническую миссию, и мое предложение можно было считать справедливым; поскольку любой другой, кто придет после меня, будет брать намного круче. Я привел им цифры и сосредоточил их внимание на основной концепции, то есть на том, что богатые евреи вдвойне оказались жертвами геноцида, поскольку этих людей не только убили, но и уничтожили их состояния. Такую речь было бы довольно трудно произнести перед любой другой аудиторией, поскольку она могла бы показаться циничной, но роскошь бросить эту правду в лицо самым алчным в мире финансовым фокусникам я мог себе позволить: во времена геноцида еврейская беднота потеряла жизнь, однако состоятельные люди потеряли жизнь и свое богатство. Над ними было совершено двойное насилие, стало быть, наш долг возместить хотя бы это. У нас осталась единственная возможность исправить положение вещей в этом мире…
Пауза. Хотя я вижу только его профиль, потому что, на мое счастье, он по-прежнему смотрит на коврик, мне кажется, что выражение его лица становится задумчивым, словно он погрузился в воспоминания.
— Это была самая важная речь в моей жизни, самая красивая, самая вдохновенная, и когда я закончил говорить, мне показалось, что я их убедил. Сам не знаю, почему. Конечно, я не рассчитывал на то, например, что они тут же выпишут чек и дадут мне его в руки, и я полагал, что смог убедить их добавить хотя бы еще один ноль к заявленной ими цифре. Повторяю, убедить их, а не вынудить. Впрочем, для них это был единственный путь к спасению: уступить, но не под воздействием шантажа, который скорее всего последует за моим уходом, а на справедливых условиях, сэкономив при этом восемьсот пятьдесят миллионов долларов. Я был уверен, что они это поняли.
Я снова включил щетки, — сделать что-то большее у меня просто сил не хватает — а он на этот раз поднимает глаза и смотрит в окно на снег. Этот снегопад, наверняка, радует Клаудию и всех детей, а он, кажется, удивлен, как будто только сейчас заметил, что на улице идет снег.
— Теперь, — говорит он, — если бы мне предложили прожить жизнь с начала, я бы отказался, я бы сказал «нет», чтобы только заново не пришлось пережить те пять минут, последовавшие за моей речью…
Нет, это не было удивление, это была горечь. Он не видит снегопад: в белом вихре, подчиняющемся ритму движения щеток, он видит то, что сейчас мне расскажет, и это его видение настолько интенсивно, что оно как бы проецируется на экран, так что и я могу его увидеть: занавеси подняты, огромный палисандровый стол, кожаные кресла, так и ни разу не включенный плазменный телевизор, пять-шесть одетых в темное церберов лет пятидесяти, а вот и он; он стоит перед ними в льняном костюме, и лицо у него, точно так же, как всего несколько минут назад, светится наивной юношеской гордостью, — несметно, сказочно богат и необыкновенно влиятелен, и тем не менее открыт, уязвим и как никогда беззащитен…
— Один из них, думаю, что он и президентом-то не был, берет слово; он похвалил меня за хорошо произнесенную речь, заверил меня, с каким глубоким уважением ко мне лично относятся все его коллеги, особо остановился на моих моральных достоинствах, после чего заявил, что их предложение, десять миллионов долларов, тем не менее следует считать окончательным и не подлежащим обсуждению, поскольку эта цифра — результат их проверки счетов за все прошлые годы.
Он поворачивается ко мне и смотрит в глаза.
— Понятно? Они мне не дали ни гроша. Самая важная в моей жизни сделка, которой я посвятил всего себя, не принесла ни цента. Как были десять миллионов, так десять миллионов и остались. Самолет, который ждал меня на взлетно-посадочной полосе, обошелся мне в семь миллионов. Хреновые у них головы.
Сейчас он в самом деле страдает: он тоже, как и все остальные, кто приходил сюда, в конце концов, обрушивает на меня мощные потоки боли. Это место какое-то заколдованное: стена плача без стены. Милан — священный город, и если никто не знает…