В описании этой сцены хорошо видно, как на вольную или невольную театрализацию со стороны Георге Залин с готовностью отвечает волей к самоуничижению и к гимническому восхвалению гения, удостоившего его и его жалкое сочинение аудиенции и оценки. Какова же была оценка?
Критика затронула сначала язык. Похвально, что он самобытен, что он избежал «гунделевщины»[201]; обращает на себя внимание, что тональность и стиль оставляют ощущение разговорной, не письменной речи, чем, возможно, объясняется особая наглядность и рельефность отдельных мест. Но из этого – или из дурных ученых привычек? – следует непомерная длина многих фраз. «Краткость, чисто в аршинах выражаемую краткость, следует соблюдать и в прозе, как в целой книге, так и в каждой части, в каждом предложении». Затем пришел черед критике содержания. Он попросил меня перечитать некоторые предложения, за чем последовало обсуждение, ясно выявившее отношение Георге к Платону, которое еще будет упомянуто в дальнейшем. Знание и память Георге выказал потрясающие. Некоторые детали платоновских диалогов он помнил лучше, чем его молодой [собеседник], который многие годы постоянно читал и переводил Платона; для понимания многократно упоминавшихся платоновских писем и по поводу тогда еще оспаривавшегося в цехе вопроса об их подлинности Георге было больше сказать, чем всем специалистам – его современникам; только что вышедшую платоновскую монографию знаменитого тогда филолога он большей частью прочитал и высказал о ней уничтожающее суждение[202].
Определенная гиперболичность этого свидетельства несомненна; тем важнее извлечь из него долю истины. Интересным и примечательным представляется, в какой степени Георге не желал оставлять важные для него области духовной истории на откуп специалистам, какое живое впечатление производило на окружающих антиакадемичное знание поэта. Сходными свидетельствами, и тоже что касается знаний диалогов и исследований Платона, полна, например, книга дневников-воспоминаний Эдит Ландман «Разговоры со Штефаном Георге». Но вернемся к воспоминаниям Залина. Он продолжает:
В другой раз обсуждение коснулось прежде всего 8-й книги «Политий». В одном придаточном предложении в рукописи о Платоне было указано на то, что платоновское учение о временной череде режимов [der Verfassungen] было многократно исторически подтверждено в XIX веке. Георге усомнился, не сказано ли этим слишком мало. Можно ли от чуждого нам читателя ожидать, чтобы он удивился тому, что здесь упомянут только XIX, но не XX век, и чтобы он сам нашел тому причину: а именно что XIX век показал развитие третьей ступени, то есть демократии, значит, четвертая, тирания, предстоит веку XX? Мой довод, что в конечном итоге есть смысл писать только для думающих читателей, был признан весомым. И все же решающий аргумент в пользу сохранения упомянутого пассажа дало другое соображение Мастера: что явное высказывание подействует на в неплатоновском духе воспитанных людей [nicht in Piatons Sinn gebildeten Menschen], возможно, не как предостережение, а как побуждение. «Каждый помещик станет с чистой совестью играть сверхчеловека»[203].
Конечно, достоверность пассажа о тирании (тоталитаризме) обесценивается тем обстоятельством, что эти мемуары были составлены уже после войны. Пикантность же придает им то, что в качестве альтернативы грядущей диктатуре (если сделать невероятное допущение, что ее угроза осознавалась автором в 1920 году с той же ясностью, что и в 1948-м) Залин предлагал сословное общество кастового типа. Из реакции Георге обращает на себя внимание его убежденность в прямом влиянии книг на читателей. Но продолжим чтение мемуаров:
Особого одобрения заслужило замечание, которое представлялось автору чуть ли не чересчур смелым: ему бросилось в глаза, что исторический элемент гораздо четче выступает в «Законах», чем в «Политий», и что именно от этих исторических частей многочисленные связующие нити ведут к «Политике» Аристотеля. Объяснение этому наш толкователь Платона видел не в «простом» признании зависимости Аристотеля от творчества его учителя; ему со всей настоятельностью представилось другое предположение: а именно, что деятельное присутствие молодого Аристотеля в Академии приобщило престарелого философа к историческим разысканиям, и далее: что собранный учеником материал впервые обрел форму в сочинениях учителя, а уже потом, когда Аристотель придал ему собственную форму, он был закреплен вторично в его «Политике». «Это – подлинная находка», – воскликнул Георге, вскакивая. «Так и происходит жизнь сообщества. Так зажигается искра» [сноска Залина: Очевидно, последние слова (также!) отсылают к известному месту из платоновского 7-го письма[204]…]. Открыватель робко возражал, что эта связь им лишь внутренне предположена, но вовсе не доказана и недоказуема. «Ну тогда возьмите мою уверенность на место Вашего предположения»[205].
Воистину ницшеанская черта Георге проступает из этого отрывка: так же, как и великому предшественнику, Георге недосуг просчитывать и доказывать там, где он в состоянии просто угадать.
Далее Георге заявил, восходя от единичного ко всеобщему: только при таком понимании жизненных процессов будет оправдана надежда, что когда-нибудь один из наших увидит и сможет обрисовать всеохватный образ платоновской жизни и жизни Академии. «Фридеман был первооткрывателем. На его фундаменте работаете Вы и Хильдебрандт и, возможно, также Лигле. Когда для этого настанет время, ваши усилия станут строительным материалом для [чего-то/кого-то] более великого»[206].
Хотя невозможно полностью исключить именно такой формулировки, она все же существенно противоречит георгеанскому идеалу Geist-Bücher и во всяком случае сближает его с более академико-научной моделью коллективно-аккумулятивного исследования, в котором любой результат при всей его округленности и окончательности становится материалом для будущих исследователей. Вполне возможно, что к 1920 году Георге уже осознал, что книга Фридемана не станет окончательной Geist-Buch ни мирового платоноведения, ни даже «духовного движения». Но в высшей степени сомнительно, что он перешел в университетскую веру. Этого он не сделал ни в 1920 году, ни позже. Дальнейший текст подтверждает, что Георге продолжал ожидать «окончательной» книги.
Каждого из нас [sc. платоников Круга] следует предупредить от ошибочного убеждения, будто картину платоновской жизни, не говоря уже о его развитии, можно получить из анализа отдельных диалогов. «Этот путь ведет в лучшем случае к скелету, но никак не к жизни во крови и плоти». – «Подумайте, почему платоновский диалог никогда не может дать такой ясности [Aufschluss], как стихотворение!». – «Только тот, кто кое-что знает о жизни Академии, может когда-нибудь сказать что-то окончательное о доктринах диалогов»[207].
Как видим, в терминах платоноведения Георге был сторонником agrapha dogmata, «неписанного учения» Платона.
Мы прекрасно понимали, что эти слова, как и весь разговор этого дня, были нацелены на то, чтобы показать нам, что самый важный наш результат – «находка» – лежал вовсе не там, где мы его искали, или, быть может, чтобы дать нам понять, на каком пути мы можем надеяться прийти к плодотворным находкам. Но мы не поняли, что тем самым была очень строго прочерчена грань, отделяющая нас от так называемых платоновских исследований цеховой науки со всеми ее «проблемами». Это непонимание привело к твердому отказу, когда мы в заключение хотели почитать из главы об Аристотеле. Мастер послушал несколько абзацев, затем сказал коротко и приказным тоном: «Это меня не интересует». После маленькой паузы был задан вопрос о том, что будет рассматриваться далее. Автор рукописи о Платоне робко дал сокращенный обзор и услышал возражение: «Но разве Вы сами не чувствуете комичное недоразумение в том, что в одной книге, а значит, и на одном уровне рассматриваете Платона и Эвгемера? Какое дело мне, Вам, до этого запоздалого расчленителя?» Атакованный пытался защищаться тем, что к этом порядку принуждала его сама постановка темы: Платон и греческая утопия. «Я ничего не сказал против Вашей темы; вероятно, габилитационная диссертация требует такой 'научной' постановки вопроса. Но я удивляюсь, что Вам, видимо, и самим невдомек, насколько это портит Ваш образ Платона. Я охотно слушаю всё, что вселяет жизнь. Но не надоедайте мне пустой наукой». Молодой [собеседник] растерянно молчал. Георге успокоился и сказал, смилостивившись: «Печатайте книгу, как есть. Успех ей обеспечен. Но не забывайте, что Вы в своей книге выказали готовность к компромиссу, и избегайте похожего в будущем». Перед этим обруганный благодарно воспринял эти дружеские слова как путь из внутреннего затруднения и позже внял им. Но в тот момент ему не хватило ума понять, что они были лишь спасательным кругом для слабого и что они ничего не меняли в вынесенном перед этим приговоре. Сегодня он и сам знает, что умножение «утопий» серьезно ослабило его первое платоновское изображение и платоновскую книгу[208].
Самоуничижительный тон достигает в этом пассаже апогея. Утомительно-неловкое чередование «мы» с повествовательным «автор рукописи» и т. п. разрушает и без того шаткую иллюзию подлинности свидетельства. Бесспорно только то, что Георге осудил попытку убить двух зайцев сразу. Что было можно Гундольфу, в литературоведении и в 1911 году, стало проблематичным для Залина, в философии и десять лет спустя. Через 25 лет Залин будет еще больше склонен подчеркивать несовместимость Георге с университетской наукой. Полемизируя по этому поводу с Гадамером, он пишет ему, например: