Спор о Платоне — страница 49 из 56

[642]. Мы уже упоминали более чем позитивную рецензию, которой Гадамер отметил выход в свет книги 1933 года своего коллеги по Кильскому университету Хильдебрандта (по поводу его важничания и чванства он, правда, высказывался весьма иронично, например, в своей переписке с Залином). Он обычно лишь вскользь упоминает Георге в своих работах (например, трижды в «Истине и методе»), но постоянно возвращается к нему и к Кругу в своих воспоминаниях, а начиная с 1968 года, года столетнего юбилея Георге, посвящает Георге ряд статей.

5. Случай Хайдеггера

Особую – и весьма проблематичную – страницу составляет возможное воздействие георгеанского платонизма на толкование Платона Хайдеггером. Конечно, яркая оригинальность Хайдеггера не позволяет говорить просто о «влияниях» (со стороны Георге или какой бы то ни было другой), но нельзя забывать, что эта оригинальность была частью его философского жеста: он предпочитал, скорее, «мыслить бытие», чем историзировать свой способ мыслить бытие. После многих десятилетий интерпретации творчества Хайдеггера, которая рабски подчинялась его собственной мизансцене, изображая Мыслителя Бытия в разреженном воздухе горных вершин, ведущим неспешные беседы с Парменидом и Ницше[643], наступил период «расплаты»: неумолимой и тотальной контекстуализации. На фоне новой волны дебатов о нацистской ангажированности Хайдеггера Кристиан Зоммер в недавней статье одной сноской расправляется с проблемой: хайдеггеровский Платон вырос из Виламовица и георгеанцев: «Хайдеггеровская интепретация Платона – напомним это, чтобы указать ее историческую „среду“ – отлично вписывается в „политический поворот“ платоноведческих исследований в Германии, начиная с 1919 года, в традиции Виламовица и Круга Георге, обширного комплекса, который Хайдеггер впитывает и резюмирует»[644]. Из мыслителя бытия Хайдеггер в мгновение ока превращается в послушную марионетку, которую водит за ниточки всесильный Zeitgeist. Понятно, что такая лобовая декларация не подтверждается в статье никакими доказательствами. Действительно, у Хайдеггера не найти ни снижения мотивировки в объяснении трудов и поступков, свойственной Виламовицу, ни гимнического тона георгеанских послушников, ни их элитарности, ни их одержимости прямыми политическими целями.

Имело ли место влияние? Сходство многих мировоззренческих и герменевтических предпосылок у Хайдеггера с Георге очевидно[645], но и различия огромны. Общий консерватизм, антимодернизм и предпочтение, отданное «древним» против «новых», не отменяли того, что Хайдеггер ставил на досократиков, а Платона (по крайней мере в молодости) предпочитал читать через Аристотеля, тогда как Георге (после короткого неоязыческого периода в рамках эфемерной группы «мюнхенских космистов», искавших, опираясь на Бахофена, самые архаичные слои истории и мифа) короновал Платона на владычество своей «духовной империи». Хайдеггер, несомненно, принял во внимание неоднозначную апологию георгеанцами Ницше, и в частности, относительно Платона. Как и Круг Георге, Хайдеггер «вернулся» к Платону через антиплатонизм Ницше. Феноменологическое преодоление неокантианства Хайдеггером было также созвучным с георгеанской критикой неокантианской интерпретации Платона и с «плотской интуицией», которую она ей противопоставила. При некоторых бергсоновских чертах эта интуиция артикулировалась георгеанцами в форме обильного восхваления «узрения» [Schau] в платонических и не только платонических текстах Круга, что, несомненно, нашло отклик в том «скопическом», или «визуальном», повороте, который Хайдеггер совершил в середине 20-х годов и о котором в полной мере свидетельствует его opus magnum 1927 года[646]. Что касается, собственно, текстов и лекций Хайдеггера о Платоне, то нельзя не упомянуть подробное и многократное этимологическое толкование платоновских терминов eidos и idea, мифа о пещере и всей в целом визуальной метафорики Платона[647]. Как и георгеанцы, Хайдеггер остался чужд Платоновой диалектике, считая ее препятствием в доступе к Бытию. Познание всегда сохраняло в хайдеггеровском толковании Платона черты прозрения, усмотрения, – правда, скорее, индивидуального, а не, как у георгеанцев, коллективно-культового. Следует упомянуть также ставшую знаменитой дискуссию о переводе и толковании alêtheia, которая развернулась между Хайдеггером и Фридлендером, близким коллегой по Марбургскому университету (Фридлендер был назначен здесь ординариусом в 1920 году, Хайдеггер – в 1923-м[648]). Во 2-м издании своего «Платона» Фридлендер высказал возражения против хайдеггеровского толкования, чтобы в 3-м издании признать его частичную правоту[649]. Но и Хайдеггер должен был пойти на уступки[650]. Разумеется, в этом споре Фридлендер выступает филологом, а не георгеанцем. В целом отношение Хайдеггера к Георге и его поэтико-политическому наследию заслуживает дальнейшего изучения (упомянутая книга Аппельханса выдвигает интересный тезис о том, что георгеанский подход к литературе служит скрытой основой поэтологии Хайдеггера, однако нельзя сказать, что этот тезис получил в книге убедительное развитие[651]), и платонический аспект (вовсе не затронутый Аппельхансом) является весьма важным, но простых решений здесь ждать не приходится. Вопрос, заданный во время первой конференции, посвященной влиянию Штефана Георге на науку: «Разве образ Платона у Хайдеггера и всей его школы мыслим независимо от образа Платона в Кругу Георге?»[652], остается покуда риторическим.

6. Реабилитация георгеанской тематики

Может сложиться впечатление, что влияние георгеанского прочтения Платона на университет исчерпывается редкими упоминаниями у немногих читателей и толкователей, которым, подобно Гадамеру, привелось в юности познакомиться с людьми из Круга и через них с его столь своеобразной интеллектуально-эротической атмосферой, но что в целом это влияние стремится к нулю.

Такое суждение было бы, пожалуй, несправедливо.

Разумеется, Круг потерпел – вместе с режимом, от которого он не сумел или не хотел достаточно ясно дистанцироваться, – глобальное политико-идеологическое поражение. Разумеется, безнадежно и, видимо, навсегда морально устарел стиль георгеанцев, который был, как мы видели, невыносим уже и для некоторых из них. Разумеется, сегодня выглядит почти наивным желание вычитать у Платона законченную и тезисно формулируемую доктрину, да к тому же такую, чтобы она вызывала у проницательного читателя начала XX века немедленные ассоциации с его непосредственными политическими и культурными переживаниями. И всё же обсуждение возможного влияния георгеанцев на университетскую науку о Платоне было бы принципиально неполным, если бы мы не обратили внимания на тот факт, что общее забвение георгеанцев (разумеется, забвение относительное, как было показано в этой главе) совмещается с триумфальным возвращением практически всех георгеанских тем! Действительно, после определенного ренессанса неокантианского прочтения в послевоенной науке о Платоне (я имею в виду прежде всего господствующую, то есть англо-саксонскую науку), когда единственно возможным способом работы с древним мыслителем был объявлен его предварительный перевод на язык аналитической философии XX века, в 1990-е годы произошла многоплановая самокритичная переоценка такого ригоризма. Если мы возьмем те платоновские темы, ценность которых георгеанцы считали своим долгом отстаивать, часто сталкиваясь с упорным сопротивлением университетской науки, то констатируем, что они в последние два десятилетия стали самыми интересными и динамичными направлениями исследований. В самом деле, никому сегодня не придет в голову отрицать правомерность и необходимость изучения таких аспектов платоновской философии, как ее диалогическая форма (укажем в сноске лишь несколько последних публикаций[653]), место в ней мифа[654], воспитательное[655] и эротическое[656] измерения философии, или, наконец, примат политики[657]. Конечно, способы обсуждения этих тем совсем мало напоминают георгеанские, и было бы смешно видеть здесь следы какого бы то ни было прямого влияния георгеанцев, само существование которых остается тайной для подавляющего большинства современных специалистов по Платону за пределами Германии (и немецкоговорящих стран)[658]. В Германии же послевоенные платоноведы слишком хорошо знали и помнили георгеанцев, чтобы их цитировать (мы видели, что логика конкуренции не поощряла цитирование и иное признание даже и до 1933 года), а последующие уже и знали лишь смутно. Однако весьма вероятно, что имело место некоторого рода капиллярное (чтобы не сказать тайное[659]) воздействие, в котором, вероятно, решающей была роль П. Фридлендера (чей платоновский труд – единственный из всех георгеанских книг о Платоне – был переведен на английский язык), а также К. Райнхардта и – в качестве посредника – Х.-Г. Гадамера.

К банальностям школьной премудрости относится тот тезис, что философия-де состоит в особой связи со своей историей и этим отличается от большинства других наук. На практике же это привилегированное отношение часто остается мертвой буквой, причем это касается, как ни странно, и