После отказа советского диктатора выехать за пределы своих владений, западные лидеры поехали на поклон к нему в Крым, в переговорах с азиатами это с самого начала было равносильно капитуляции. Как американский президент, так и его правая рука, Гопкинс, были оба на пороге смерти, у Рузвельта это было ясно всем, кто видел его тогда в кино-журналах: автор этих строк не забудет возгласов удивления и ужаса среди публики, в которой он тогда сидел. Некоторых из руководящих сановников сопровождали их родственники, т. ч. конференция носила характер семейного пикника, приятного отдыха от докучных обязанностей военного времени. Хуже всего было то, что гости стали объектами (а многие из них и жертвой), одного из старейших трюков, применяемого азиатами при переговорах, а именно обработки алкоголем. Генерал-майор Лоурснс Кьютер, представлявший американские военно-воздушные силы, вспоминает:
«В качестве первого блюда за утренним завтраком подавался средних размеров бокал крымского коньяка. За коньяком и вступительными тостами следовали повторные угощения икрой с водкой… После них подавались холодные закуски с белым вином… под конец сервировались крымские яблоки с многочисленными бокалами довольно сладкого крымского шампанского… последним блюдом был стакан горячего чая, к которому подавался коньяк. И это был лишь, завтрак! Как мог кто-либо, с желудком полным всего этого, принимать разумные или логические решения в вопросах жизненных интересов Соединённых Штатов?… Эллиот Рузвельт, приехавший на конференцию вместе с отцом, говорил, что практически все без исключения были в стельку пьяны». Об одном из ужинов Чарльз Боулен, помощник государственного секретаря (министра иностранных дел США) и переводчик при Рузвельте, вспоминает, что «хозяином за столом был сам маршал Сталин. Атмосферу за столом была весьма сердечной и, в обшей сложности, было выпито сорок пять тостов».
В довершение всего, смертельно больной Рузвельт прибыл в Ялту с подписанным им т. н. «планом Моргентау», составленным советским агентом, работавшим в его собственном министерстве финансов (Гарри Декстер Уайт), и в сопровождении другого советского агента, впоследствии разоблачённого и осуждённого Альджера Хисса, который в этот решающий момент был особым советником президента по политическим делам и ведущим сотрудником Госдепартамента. В результате, из трёх сторон стола конференции советское правительство было представлено на двух, и исход совещаний был логическим результатом такой расстановки сил. Вплоть до самого начала конференции Черчилль не прекращал своих попыток спасти хотя бы часть центральной Европы и Балканы от судьбы, уготованной им в Ялте. Встретившись с Рузвельтом на Мальте, по дороге в Ялту, он вновь предложил открыть операции в бассейне Средиземного моря; но генерал Маршалл тут же заявил, в прежнем тоне своих угроз в 1942 г., что если английский план будет принят… он укажет Эйзенхауэру, что тому не остаётся ничего, как сложить с себя командование» (Шервуд). За месяц до встречи в Ялте Черчилль телеграфировал президенту Рузвельту: «В настоящее время мне кажется, что исход этой войны будет ещё более неудачным, чем исход прошлой». Это было довольно далеко от сознания того «лучшего часа» его жизни в 1940 г., когда, заняв пост премьер-министра, он мог написать: «Благословением Божьим является власть в дни национального испытания, если знаешь, где и какие приказы должны быть отданы». Теперь он знал, как ничтожна была истинная власть «премьеров-диктаторов», и мог лишь в лучшем случае надеяться спасти хоть немногое из обломков победы, выброшенной в окно в тот момент, когда она была близка.
Всё, что знал теперь Черчилль и что он говорил Рузвельту, было совершенно неизвестно воюющим народам. Полный контроль над печатью, которым так нагло хвалились уже «Протоколы», не давал правде достигнуть широких масс, которых день ото дня захлёстывали волной энтузиазма по поводу великой победы; якобы уже бывшей в их руках. Вся «власть» г-на Черчилля была бессильна что-либо в этом изменить. За несколько месяцев до того (23 августа 1944 г.) он с удивлением запрашивал своего министра информации: «Разве есть какое-либо запрещение опубликовывать факты об агонии Варшавы, которые, судя по газетам, практически замалчиваются» («Триумф и трагедия»). Вопрос звучит вполне искренне, и в таком случае Черчиллю было неизвестно то, о чём ему мог рассказать любой честный журналист, а именно то, что такие факты были «практически замолчаны». Он не сообщает, каков был ответ, если он его вообще получил. «Агония», о которой говорит Черчилль, относится к героическому восстанию подпольной польской армии генерала Бора-Коморовского против немцев в тот момент, когда Красная армия подходила к Варшаве. Советское наступление было, по приказу из Москвы, немедленно приостановлено, и Сталин не разрешил английской и американской авиации пользоваться советскими аэродромами, чтобы помочь полякам. Черчилль пишет: «Я едва мог поверить моим глазам, прочтя его жестокий ответ», и сообщает, что он настаивил на приказе Рузвельта американским самолётам пользоваться этими аэродромами, поскольку «Сталин не посмеет стрелять по ним». Рузвельт отказался, и поляков выдали на поток и разграбление войскам СС, сравнявшим Варшаву с лицом земли. 1 октября 1944 г. после, двухмесячного сопротивления польское подпольное радио Варшава передало своё последнее сообщение: «Такова горькая правда: с нами поступили хуже, чем с гитлеровскими сателлитами, хуже, чем с Италией, хуже, чем с Румынией, хуже, чем с Финляндией… Бог справедлив, и в своём всемогуществе Он накажет всех, кто отвечает эа это страшное оскорбление польской нации» — слова, вызывавшие в памяти передачу чешского радио в 1939 г., после выдачи Чехословакии Гитлеру: «Мы завещаем нашу скорбь Западу».
Власть, захваченная мировой революцией на заражённом Западе, была достаточна для того, чтобы предотвратить опубликование фактов, подобных этим во время Второй войны, и запрос Черчилля министру информации повис в воздухе. «Агония Варшавы имела место ровно через 3 года после того, как Рузвельт подписал свою „декларацию принципов“, в которой он желал „видеть восстановленными права и самоуправление тех, кто был силой их лишён“.
Таков был закулисный фон ялтинской конференции, на которой при первой же встрече со Сталиным президент Рузвельт, уже одной ногой в гробу, обрадовал советского диктатора признанием, что он теперь «более кровожаден в отношении немцев, чем год назад, и что он надеется на повторение Сталиным его тоста за расстрел 50 000 офицеров германской армии». Слово «повторение» намекало на тегеранскую конференцию в декабре 1943 г., на которой Сталин предложил такой тост, а Черчилль запротестовал и сердито вышел из комнаты. После чего Рузвельт предложил, чтобы расстреляны были только 49 500, а его сын Эллиот, в весёлом застольном настроении, выразил надежду, что «сотни тысяч» из них будут убиты в боях; сияющий «дядюшка Джо» встал со своего места и обнял президентского сынка.
Вторя Сталину, Рузвельт явно хотел позлить Черчилля, которого он в 1945 г., по-видимому, считал своим соперником; своему сыну Эллиоту он говорил уже в Тегеране, что «к сожалению, премьер-министр слишком много думает о том, что будет после войны и в каком положении будет Англия; он боится, что русским позволят стать слишком сильными». Он не скрывал этого и от Сталина, сказав, что «теперь он скажет ему кое-что по секрету, чего он не хотел бы говорить в присутствии премьер-министра Черчилля». В числе того, чего не должен был слышать Черчилль, было следующее: «Президент сказал, что наши армии теперь так близки друг к другу, что они могут установить непосредственный контакт, и он надеется, что генерал Эйзенхауэр сможет теперь прямо сноситься с советским штабом, минуя Союзный Генеральный Штаб в Лондоне и Вашингтон (4 февраля 1945 г.). Это объясняет судьбу, постигшую Вену, Берлин и Прагу; в марте, апреле и мае 1945 г. генерал Эйзенхауэр, связавшись непосредственно с Москвой, сообщил Советам свои планы наступления и согласился остановить свои армии, не доходя до этих столиц.
Сталин не предлагал снова расстрелять 50 000 германских офицеров. Ялтинские протоколы показывают, что он довольно сдержанно относился к сделанным ему частным предложениям Рузвельта (например, чтобы англичане оставили Гонконг), рисуя его человеком, державшим себя с большим достоинством, и гораздо более сдержанным в выражениях, чем президент США. Причиной этому, с одной стороны, могло быть то, что болтовня Рузвельта производит, по своему бездушию и цинизму, отталкивающее впечатление на читателя; с другой же, даже Сталин вероятно сомневался в том, что президент зайдёт так далеко, поддерживая усиление Советов, и, опасаясь ловушки, был более сдержан, чем обычно. Как бы то ни было, на страницах ялтинских протоколов этот массовый убийца и палач миллионов выглядит менее отвратительным, чем его гость.
Главным испытанием для чести Запада был в Ялте вопрос, что будет с Польшей. Вторжение в Польшу Советов и немцев, как партнёров по её разделу, развязало Вторую мировую войну; не подлежало сомнению, что декларация Рузвельта и Черчилля в атлантической хартии 1941 г. о «восстановлении суверенных прав и самоуправления» для тех, «кто был насильно их лишён», в первую очередь относилась именно к Польше. Ко времени ялтинской конференции, за два с половиной месяца до окончания войны в Европе, Польша фактически была отдана как добыча мировой революции: об этом наглядно свидетельствовал отказ помогать варшавским повстанцам, и это же не могло быть убедительнее доказано, чем приказом Рузвельта генералу Эйзенхауэру подчинить его планы наступления советским пожеланиям. Это означало, что Польша, а с ней и все европейские государства к востоку и юго-востоку от Берлина буду фактически либо присоединены к СССР, либо, же войдут в зону господства революции.
Хотя Черчилль всё ещё не оставлял надежды на предоврашение этого, непосредственно предстоящий захват этих территорий был в Ялте ясен для каждого, и окончательное моральное падение Запада заключалось в принятии этого факта, в конечном итоге и самим Черчиллем. Это было полной капитуляцией: отговорка, что то