in absentia) за измену, признан виновным и принужден к самоубийству. Тацит сомневался, насколько полезными были такие привлекающие внимание протесты. Об одном из показательных жестов Тразеи он пишет: «Он навлек на себя опасность, не положив этим начала независимости всех прочих».[87]
В данном политическом контексте образец Брута и Кассия как защитников свободной Республики и власти сената и противников автократии мог бы стать мощным символом инакомыслия. Как мы видели, реального шанса перевести часы обратно на время свободы (хотя бы для некоторых) не было. В 41 г. сенат упустил возможность приобрести больше власти. Почти 30 лет спустя, в 69 г., когда Веспасиан, которого только что провозгласили императором, был все еще за границей, они даже не сделали подобной попытки, но (по крайней мере, если верить Тациту) принялись в отсутствие императора сводить старые счеты между собой. В любом случае к этому времени Республика для многих стала значить немногим больше, чем безвредная ностальгия, версия «добрых старых времен» и источник расхожих историй о традиционных римских добродетелях. Даже в настолько близкие к республиканским времена, как правление Августа, историк Ливий смог выйти сухим из воды, несмотря на то что был известным сторонником Помпея Великого, который в конце концов стал врагом Юлия Цезаря: Август лишь подтрунивал над ним за это.
В то же время открытое восхищение убийцами Цезаря могло в некоторых случаях навлечь на сенатора смертный приговор. В правление Тиберия, в 25 г. историк Авл Кремуций Корд уморил себя голодом после признания его виновным в государственной измене. Его преступление состояло в том, что он написал исторический трактат, восхваляющий Брута и Кассия и называющий Кассия «последним римлянином». Его труд сожгли. Длинная поэма Марка Аннея Лукана о гражданской войне между Цезарем и Помпеем, которая представляет обоих исключительно порочными и признает по-настоящему добродетельным только самоотверженного республиканца Катона, избежала этой участи и сохранилась до наших дней. Но подобные взгляды очевидно связаны с участием поэта в предполагаемом заговоре против Нерона, и в итоге Лукан тоже был принужден к самоубийству.
Серьезной причиной для недовольства была также власть императора не казнить, но унизить. «Шуточка» Гая по поводу того, что он может кивком головы обречь на смерть консулов, а также выступление Коммода с несчастным обезглавленным страусом – лишь эпизоды из целой череды историй о том, как взбалмошные императоры терроризировали или высмеивали сенаторов всяческими изобретательными способами.
Историк Луций Кассий Дион, чей огромный сборник охватывает историю Рима от Энея до его современности, начала III в., передает некоторые из самых памятных инцидентов. В правление Коммода он был сенатором и потому стал очевидцем некоторых экстравагантных гладиаторских зрелищ императора, но также вспоминает и об одной из чрезвычайно странных и пугающих выходок Домициана еще в 89 г. Император пригласил группу сенаторов и всадников на банкет, где они к своему ужасу обнаружили, что все выдержано в черных тонах, от диванов до посуды и прислуживающих мальчиков. Имя каждого гостя было начертано на табличке вроде могильной плиты, и весь вечер беседа императора вертелась вокруг темы смерти. Все были уверены, что не увидят рассвета. Но ошибались. Когда они вернулись домой и услышали ожидаемый стук в дверь, вместо наемного убийцы они обнаружили одного из сотрудников дворца, нагруженного дарами с банкета, включая их собственную именную табличку и личного официанта.
Трудно понять, что следует вынести из этой истории, а также где Дион ее услышал. Если она основана на фактах, весьма заманчиво вообразить, что за ней стоит некая замысловатая костюмированная вечеринка (расточительная римская элита известна элегантными ужинами в определенных тонах) или даже наглядный философский урок, преподнесенный императором гостям («Ешь, пей и веселись, ибо завтра умрешь» – любимая тема римского морализаторства). Но Дион безусловно приводит ее как пример садистских издевательств императора над сенатом и присущих системе конфликтов между правителем и аристократией. Речь идет о классическом римском страхе, питаемом паранойей, подозрениями и недоверием. Суть истории в том, что никогда приглашение от императора не могло считаться просто приглашением от императора.
Однако у отношений между сенатом и цезарем была и другая сторона. После Цицерона самый известный римский мастер эпистолярного жанра – Плиний Младший, оставивший после себя десять дошедших до нас сборников писем: 247 писем в первых девяти книгах и более 100 в десятой, и все они фиксируют события его сенаторской карьеры при Нерве и Траяне с некоторыми экскурсами в предшествующее правление Домициана. Книги с первой по девятую содержат письма к различным друзьям, гораздо более изысканно написанные, чем послания Цицерона, расположенные в специальном порядке и, скорее всего, подвергшиеся существенному редактированию, чтобы вышел цельный автопортрет. Десятая книга резко отличается: возможно, меньше доработанная, она почти полностью состоит из писем, которыми Плиний обменивался с Траяном. Большинство из них были написаны после того, как в 109 г. Траян послал Плиния в качестве своего специального представителя управлять провинцией Вифинией на Черном море. Плиний регулярно писал, спрашивая совета у императора по административным вопросам и отчитываясь о своих делах обычно в таких сферах, как местные финансы, излишне амбициозные строительные проекты или празднование дня рождения Траяна в провинции. Последний пункт был важным протокольным мероприятием даже для такого, по общему мнению, прагматичного императора, как Траян.
На протяжении всего корпуса писем Плиний предстает как образец культурного и добросовестного служащего, какими, должно быть, мечтал видеть своих сенаторов Август. Он был оратором и адвокатом, в основном снискавшим себе имя в суде по наследственным делам. Его политическая карьера, начавшаяся при Домициане и продолжившаяся при его преемниках, включала важные управленческие задачи, в том числе финансирование армии и заботы о водном хозяйстве Тибра, а также все еще обычную для того времени последовательность политических постов. Панегирик Траяну, который среди прочего затрагивает вопрос деторождения и усыновления, Плиний произнес, когда формально вступал в должность консула в 100 г.
Письма Плиния полны жалоб и раздражения: он ссорится со своим коллегой-адвокатом Регулом, чью репутацию изничтожает на протяжении всей переписки, изливая насмешки по поводу его макияжа и наклеек для век; и он злится, обнаруживая недостаток чувства юмора, когда коллеги-сенаторы портят бюллетени для голосования непристойными шутками. Но в целом письма создают благополучный и несколько самодовольный образ сенаторской жизни. Плиний пишет об удовольствии от ужина у императора (никаких могильных плит), о покровительстве своему родному городу в Северной Италии, включая дар местной библиотеке, о поддержке друзей и клиентов, о своих литературных трудах и любительском увлечении историей. Более того, ответ Плиния на письмо от его друга Тацита дает нам единственное дошедшее до нас свидетельство очевидца об извержении Везувия в 79 г. (в молодости Плиний оказался недалеко от вулкана в момент катастрофы, и много лет спустя историк, изучающий этот отрезок времени для своего труда, попросил его поделиться воспоминаниями). Он даже поддерживал дружеские отношения с неким человеком, который хранил у себя бюсты Брута и Кассия – без очевидного риска для жизни и свободы.
Самый заметный элемент в карьере Плиния – его успех при разных царствованиях и династиях, начиная с убитого Домициана, который первым его заметил и стал продвигать, и до пожилого Нервы и усыновленного Нервой военачальника Траяна. Эта модель была достаточно обычной. В одном из своих писем он описывает банкет у Нервы, скорее всего в 97 г. Речь зашла об одном из самых порочных сторонников Домициана, который недавно умер. «Что он претерпел бы, будь сейчас в живых?» – спросил император с наивностью, возможно, деланой. «Он обедал бы с нами», – ответил один из трезвомыслящих гостей. Суть в том, что требовалось лишь незначительно подстроиться под новые времена и в должной мере высказать свое осуждение предыдущего правителя, и вот вы остаетесь званым гостем за столом нового императора и карабкаетесь выше по карьерной лестнице. Даже Тацит, особенно едкий критик Домициана, признается, что его собственная карьера процвела под ненавистной рукой последнего. Вот еще один признак того, что черты конкретных императоров значили не так много, как пытается нам это преподнести биографическая традиция.
Итак, чем объяснить разницу между этими двумя картинами сенаторской жизни, между джентльменской коллегиальностью и атмосферой террора, между спокойным и самоуверенным Плинием и теми сенаторами, которые становились жертвами жестоких выходок императора или его «штурмовой бригады»? Были ли это два разных вида сенаторов: с одной стороны, незадачливое и, возможно, надоедливое меньшинство, которое отказывалось подстраиваться под систему, принимало шутки и демонстрации императора слишком близко к сердцу, высказывало свое несогласие и платило за это; с другой стороны, молчаливое большинство из тех, которые почитали за благо служить и процветать в кругу света от императорского двора, кем бы ни был сам цезарь, готовы были голосовать за сжигание книг, когда это требовалось, и не считали ниже своего достоинства праздновать день рождения императора или заведовать очищением русла Тибра?
Отчасти так оно и было. За первые два века нашей эры сенаторы так или иначе постепенно менялись. Все большая их часть, подобно Плинию, происходила из новых или относительно новых семей, и все возрастало количество выходцев из дальних провинций. Вероятно, их гораздо меньше трогали фантазии о республиканском прошлом, меньше нервировали худшие образцы императорского самодурства и радовала возможность получить должность такого масштаба. Также ясно, что самая несокрушимая оппозиция императорам имела тенденцию передаваться по наследству: традиция диссидентства переходила от отца к сыну, иногда к дочери. Зять Тразеи Пета Квинт Гельвидий Приск последовал его примеру, и его постигла примерно та же участь; например, он настаивал на обращении к императору Веспасиану просто по имени, а однажды сенат так упорно не давал Приску высказаться, что буквально довел его до слез.