Парадоксальное явление — этот смех, смешное вообще у Достоевского. Смешное у него очень странное — не освобождение, не острота, а что-то, связанное с мировой глупостью. То есть и здесь масштаб его «вопросов» влияет даже на смешное. Вероятно, это ключ к тому, чтобы понять, что Достоевский — не самое истинное в экзистенциальном плане.
Что всё это в конце концов из Лебядкина, даже самое важное и страшное.
Фрегат «Иной»(про пространство)
У меня есть приятель — физик, проживший в Японии семь лет с феноменальным успехом — получив профессорскую должность и выучив японский. Как вдруг он разрывает контракт с университетом и внезапно возвращается в Москву. Вскоре сидим мы с ним у костра на рыбалке, он грустный, но после ухи разговорился, и я спрашиваю:
— Серега, а что ты так спикировал из Японии? Приключилось что?
— Ничего вообще, — отвечает. — Не поверишь. Всё было хорошо. Просто я понял внезапно, что еще неделя — и я повешусь.
— Отчего?
— Ты пробовал жить на Марсе?
Больше я вопросов не задавал и вместе со случаем Сергея всегда вспоминал путешествие Гончарова в Японию на фрегате «Паллада», как раз в те времена, когда еще хранилась под страхом смерти японская герметичность, японский особый путь. А еще я вспоминаю Нанкин, и что встреченные мною в жизни китайцы при упоминании японцев в любом контексте становились нелюдимы и молчаливы.
Потом Сергей подался в Массачусетс и пока не возвращался.
Между тем некоторым Япония представляется единственным на планете разумно устроенным государством. При том что глубинные знания о ней всегда поражают воображение.
Есть разная чувствительность к Иному. В Чили мне было уютно только у океана, а в Аргентине то хорошо и непонятно, то понятно и мерзко. Ни там, ни там я бы не стал жить дольше месяца ни за какие коврижки. А вот на юге Франции и в Париже, пожалуй, осень бы я провел. О чем это говорит? Только о том, что у каждого свой травелог.
Однако в случае Японии мы имеем культурный миф о ней, колеблющийся от обожествления и слез восторга до суицидальных припадков из отчаяния, вызванного чужеродностью и отверженностью.
Вывод в том, что с этим нужно быть начеку и, возможно, при случае разбираться.
Ибо взять Акутагаву. Взять Куросаву. Абсолютно европейские художники. Они стремились передать и внять европейской цивилизации. Они не показатель, увы, они на нашей ясной стороне.
Равновесие(про главное)
«Если вы обеспокоены смыслом жизни, вы больны»: Фрейд здесь и прав, и не прав, но главное — глубок. Прав, потому что так он нащупывает границы клинической нормы. Глубок, потому что цивилизация, по сути, как раз и основывается на этой неравновесной ситуации, а не на одном только стремлении к выживанию. Практически всё искусство, вся продуктивность сознания происходит из поиска экзистенциального равновесия. Об этом важно (и нужно) думать.
Вот — молитва Франца Кафки: «Прими меня в свои объятья, в них — глубина, прими меня в глубину, не хочешь сейчас — пусть позже. Возьми меня, возьми меня — сплетение глупости и боли».
Брак ночи и солнца(про литературу)
Однажды в детстве я ослеп. Пошел в поликлинику подбирать очки, и мне капнули в глаза белладонны. На балах в XIX веке полезно было сиять расширенными зрачками — для привлекательности и высокомерия, не замечая ничего вблизи. Но тогда меня никто не предупредил, что расслабленная глазная мышца отпустит на волю хрусталик. Муть подобралась ко мне на полдороге. Всё вокруг стало терять очертания, расплываться, и вместе с сумерками наступил конец света. А началось с того, что я подошел к торговым рядам, где продавали первые нарциссы, и решил купить цветы маме. Как вдруг не смог разглядеть в ладони — не то двадцать копеек, не то пятнадцать. Я попросил старушку помочь, и она сочувственно заключила: «Ты, что ль, слепенький, малец?»
Домой я вернулся, шаря руками по фасадам, и с тех пор всё, что для меня связано со слепотой, окутано бедным акварельным запахом нарциссов — свежим ароматом вешних вод, открывших солнечным лучам сырую землю.
Пророческая слепота есть брак ночи и солнца. Тиресий, ослепнув, получил от Афины в утешение пророческий дар. Слепой пророк воспринимает действительность подобно тому, как лунатик одновременно видит и не видит пространство ночи. Ожерелье мертвых пчел соединяет прозрачную глубину ночи с солнцем, незримо наполняющим ночь отраженным от луны светом.
Ночь вообще — темное дело. Ночи помнятся лучше, чем дни. Да и тех не много. Помню несколько. Одной я шел по камням вдоль кромки крымского берега, залитого штормом. Грохотали волны в рифах, и сверкающие молнии выхватывали белоснежные рвы бурунов. Труп дельфина — выбеленный морем — попался тогда под ноги…
Лирика — всегда ночь. Ночь — всегда отпущенная телесностью душа. Ночью не говорят в полный голос. Ибо слышней всего шёпот, негромкий голос… Другой раз мне пришлось ночевать неделю на берегу Черного моря в укромной лагуне диаметром в полкилометра, в обе стороны от которой амфитеатром располагался заповедник с реликтовым можжевельником. Горный массив здесь почти отвесно срывался в море, образуя бухточки-кельи, доступ в которые осуществлялся только с воды, через скальные нагромождения, или сверху, при наличии верхолазного снаряжения. В те времена егеря пускали в эти бухточки пожить за небольшую плату. Так что многие ниши у самого моря были заселены невидимками, в шторм находиться в них было бессонно, и страшно, и мокро, а в штиль — вы имели дело с лунным светом и шелестом волны, мерцающей по коже морскими светляками. И тогда важно было перебраться в саму лагуну. Дышала долгая волна, лился конус лунной дорожки, и все голоса, любой шепот и вздох доносились из бухточек со всего многокилометрового периметра заповедника в акустический фокус, располагавшийся под невысокой скалой, под которой я и усаживался.
Незримые, неопознанные, навсегда безымянные голоса шептали, спорили, признавались, рассказывали. Бесплотность этих голосов сжимала сердце. В этом эффект лирической поэзии: степень сокровенности сообщения прямо пропорциональна дистанции, на которую оно рассчитано. Отосланные на бесконечность без потери звука стихи — это голоса над водой, шепчущие в ухо Бога, молящие об искуплении.
Задача поэта, если таковая вообще имеется, состоит именно в искуплении: вывести если не мир, то возлюбленную из ада, память — из небытия, сознание — из животного, рассвет — из тьмы. Без ночи дня не бывает. Без смерти — жизни.
Ночь — воистину темное дело. Ночью живые сущности теряют свою плотность и приближаются к призракам. В полнолуние ландшафт залит отраженным светом. Обесцвеченные предметы похожи на знаки самих себя: точно так же обескровленные призраки суть лишь тающие следы некогда живых существ. Когда-то, на заре мифологического человечества, ангелы собрались у престола Всевышнего, чтобы просить Его разрешить их затруднение. До сих пор величие человека, созданного по образу и подобию Бога, распространялось так широко, что ангелы не были способны отличить его от Господа. И они просили Его каким-то образом вмешаться. И тогда Всевышний наделил человека сном.
Во сне человек жив лишь на одну десятую. Вот почему, проснувшись, полагается омыть руки — ритуал снимает с нас нечистоту, полученную во время пребывания части нашего существа в небытии.
В то же время сон — точнее, пограничная область яви и сна — есть самая творческая часть нашего сознания. В состоянии первосонья мозг способен создавать миры и заглядывать в будущее…
Что же мы знаем о лунатизме? Как лунатик видит мир, каково его зрение? Ясно, что сон — это мир в той же степени буквальный, сколь и условный. Не потому ли ангелы предпочитают являться именно во сне — чтобы их не смогли переспросить, чтобы понимали их твердо, без околичностей, которые недопустимы по самой природе сна. У лунатика глаза открыты — и сон его совпадает с реальностью. Сон лунатика, совпадая с миром, вытесняет его, становится прозрачным — так как неотличим от своей идеи — реальности. Да, если вещь своим попаданьем взрывает собственную идею — она становится прозрачной. Вот почему так желанны незримые сущности. Вот почему фантастично само стекло, а также — ветер-бес, прозрачные пчёлы и девы с лунным лоном.
Хор(про героев)
Коллективные фотографии — головы и плечи веером в несколько рядов — напоминают строй хора, поставленного так, чтобы звук шел поверх каждого следующего ряда в фокус параболы, по которой их выстроил дирижер. Коллективные фотографии — амфитеатр тел, гибнущих в пучине времени, всё верно: так и полагается в подлинной трагедии, пожирающей хор.
Хвала почте(про главное)
Всё детство в семье слушали трансатлантические «голоса» по переделанному отцом для приема совсем коротких волн приемнику ВЭФ. Меня больше интересовал джаз, чем правда о режиме, ибо и так было ясно, что кругом ложь, хоть и святая и праведная; в детали ее мне было недосуг вдаваться, почему-то я думал, что если настанет война, любая, любой мощности и ужаса, — это будет война с самими собой, и страх и ужас перед ней, которые, конечно, посещали иногда по ночам, относились больше не к завязшему в зубах политинформации врагу, а к карающей неизбежности. Ибо никак пропаганде не удавалось представить США кошмаром, и атомная война просто представлялась самоподрывом. Вот почему возраст особенно легко брал свое, и я бороздил неустанно диапазоны волн в поисках «49 минут джаза».
Мне нравилось вслушиваться в эфирные завывания, в метельную череду «свистящих атмосфериков», вызванных трудностями прохождения радиоволн через многокилометровую толщу воздуха над просторами океана, — мне казалось, я вслушиваюсь в ту же самую стихию, которую пересекал на лодке под звездами, рассыпанными над тысячами километров водной пустоши, великий сумасшедший Аллен Бомбар, в полдень сквозь солнечный бред выжимавший себе в рот макрель, чтобы несколькими каплями рыбьего сока отдалить смерть от жажды.