Справа налево — страница 24 из 59

Среди этого атмосферного сумбура и почти археологической чуткости пальцев, погруженных в тонкость настройки, мне попадались таинственные периоды тишины, в которые вслушивался, — и наконец, женский голос, особенной радийной безличности — не казенности, но именно объективирующей отстраненности от произносимого, — начинал диктовать кому-то числа. Почему-то ясно было, что тут я попадал в приключенческий мир шпионов и разведчиков, что этот зашифрованный узенький канал широковещательной связи обращен в какой-то иной подводный мир с непонятной принадлежностью. Позже, когда изобрели схему кодирования с открытым ключом и начался шум вокруг создателя PGP, я вспомнил эту отвлеченную диктовку. Вспоминаю ее и сейчас, вместе с ФИДО и другими частными допотопными вещаниями, — когда понимаю, насколько меня утомили легковоспламеняющиеся фекалии широких каналов вещания. Еще пока нет желания вновь прибегнуть к бумажной почте, но есть понимание, что она вновь становится актуальна, и не только потому, что надежней PGP, а потому, что дисциплина и, следовательно, есть одна из вечных вех искусства.

Рокот странствий(про пространство)

Сижу под вентилятором с таким плывущим самолетным жужжанием, что заслушаешься — и вдруг вздрогнешь, очнувшись от чтения или письма: то «наши» летят, то «мессеры», то «рама» на высоченном эшелоне проплывает; то кажется — сам летишь на Ил-18 в далеком детстве — но не в Баку, а куда-то так далеко, что еле способен сообразить: полярная авиация, все собаки съедены, на бурой стене дворца…

Леонард Коэн — футурист(про героев)

Вероятно, самая приемлемая палитра, с помощью которой можно описать эпоху, — это голоса. С «трагическим тенором» (А. Блоком, по версии Ахматовой) мы знакомы. Скажем, барочные времена — это бельканто Карло Броски, это голоса (гипотетические) персонажей Доницетти, Перселла и т. д. Барочная эпоха вообще, благодаря футуризму, — всегда под рукой: барокко, мне кажется, и есть первая, но совсем не робкая попытка футуризма, то есть совершенно авангардное явление, предлагавшее иметь дело не с уже ставшим человеком в его собственном, уже свершившемся времени, а с некой воображаемой человеко-формой, еще только должной быть обретенной; кажется, метафора была решительно разработана именно барокко; а куда еще ведет скачком по барочным тропическим дебрям метафора, как не в будущее?

Так вот, каждой эпохе — голос.

Голос и время удивительным образом насыщают друг друга. Их взаимодействие совсем иное, чем метаболизм времени и других искусств. И особенность эта должна многое сообщать нам о человеке.

Сколько ни называй имен художников, писателей и т. д. — время появится неохотно и размыто.

А стоит сказать — Утесов, Вертинский, — как тут же время обрушится на вас, неся, как половодье, всё, что кануло.

Стоит сказать: Джордж Майкл; Фредди Меркьюри; Ленной; Маккартни; Пресли…

А что за эпоха встает перед нами, когда мы слышим суровый и отстраненный, грустный и мужественный голос Коэна? Неясно. С этим нужно разбираться. Но то, что этот голос — плоть некой эпохи — не календарных дат, в которые он, этот голос, звучал, а голос некоего не наставшего еще пока, огромного своим смыслом времени, — совершенно точно. Настолько голос этот значителен и настолько не привязан к той эпохе, в которой он формально слышен.

Мне кажется, голос Коэна — голос эпохи, с одной стороны, нам еще предстоящей. И в этом смысле Коэн — плоть от плоти, и авангардист, и футурист, и барочная жемчужина, выпадающая из ряда ему предложенных в соседство. Но такой эпохи, что всегда до нее рукой подать, как до собственной кожи. Именно поэтому кажется, что Коэн звучит не в пространстве, а в сознании.

Я имею в виду эпоху Экклезиаста, обретшего так счастливо и неизбежно голос Леонарда Коэна. Только Экклезиаст мог бы звучать в такой отрешенной глубине, где в кромешных потемках все-таки обретается свет.

Психология(про литературу)

«Диалогизм», или «софистика веры» у Достоевского — тупик, энергия которого обесточивает жизнь Закона, как опухоль, оттягивает все жизненные соки организма в злокачественность роста. В свете Закона Ставрогина следовало бы предать суду, но старец Тихон, скованный зиянием исповедальности, напротив, «психологией» своей попустил — умножил зло.

Экзистенциальный вес встречи Ставрогина и Тихона отрицательный. (Тут интереснее обратить внимание, отчего язык дозволяет произрастать столь чудовищным тупикам.) Еще потому всё это (Достоевский, Ставрогин, Тихон) чушь собачья, что никакого смысла этой сценой не было произведено, что этот «колодец» в преисподнюю не был вывернут наизнанку в небо «минаретом» (это делает, например, Бабель в «Конармии»).

Нет, ну как же вся эта сцена лихо мерзка — и этот служка, и толстый, тупой, кланяющийся монах, перехвативший Ставрогина, который отчего-то еще был узнан в этом монастыре, где бывал только в детстве… «Психология» Ставрогина — сценарные мотивы закоренелого убийцы, и она, эта «психология», пуста, как выеденное яйцо. И пустоте этой старец Тихон только потакает: создается вообще впечатление, что основное население монастырей — личности, пересекающие туда и обратно границу между поступком и небытием, — а Тихон не что иное, как отражение Ставрогина.

Что же следовало бы сделать, чтобы смысл был обретен? Проще не бывает: Тихон должен был броситься на Ставрогина и связать его, чтобы передать околоточному.

Бродский верно говорил, что при всей зацикленности Достоевского на добре, не было и у зла более сильного адвоката.

Единая теория поля(про главное)

Почему геном — не речь? В начале было слово, и слово это было — «геном». Слово постепенно становится сверхъобъектом современной науки. Не исключено, что лингвистика и философия языка в будущем станут началом новой великой теории языка, которая воспримет в себя и объединит все фундаментальные взаимодействия. Эта гипотеза только с виду выглядит фантастической. Мысль о теории языка как о долгожданной единой теории поля — то есть о теории, объединяющей все фундаментальные взаимодействия, — достаточно трезвая. Она, эта теория языка, должна наконец объединить живую и неживую материи, поместить их в структуру взаимного дополнения. Цепочка может замыкаться так, например. Законы природы — это грамматика, согласно которой происходят события физического мира. Сейчас (не только благодаря возникновению квантовых вычислений и работам Пенроуза) постепенно становится ясно, что законы Вселенной сильно зависят от законов разума. Кроме того, возможность разума предъявлять теории, описывающие и предсказывающие события реального мира, и есть доказательство существования Всевышнего, который сотворил наш разум по образу и подобию своему. Таким образом, происходит состыковка штудий и Витгенштейна, и Геделя с законами физического мира. И вот если сюда добавить наш новый объект-слово — «геном-речь», то цепочка замыкается, потому что «законы речи», «грамматика генома» определяются физико-химическими процессами. Грамматика генома определяется на уровне фундаментальных взаимодействий, на основе которых идут внутриклеточные процессы. И в то же время геном устроен согласно законам речи. Вот она, смычка. Я давно думал, что Витгенштейн с его гипотетическими элементами — атомарными фактами относительно объектов мира, вроде бы совершенно не относящимися к действительности, — пытается сформулировать что-то справедливое. И теперь, кажется, становится ясно, что он оперирует внутри генома-речи. Хотя бы условно. Вот там, среди аминокислот, где-то и находятся элементарные объекты мира-речи. В общем, нам надо еще крепко подумать и получше всё это сформулировать. Ибо это не слишком бессмысленно. Тщетные попытки достичь полного описания законов природы обязаны были подключить наконец законы живого, которое красиво исчерпывается своей квинтэссенцией — геномом-речью.

ПОЯСНЕНИЕ к вышеизложенному.

0. Смысл написанного в заглавии.

1. Когда-то давно, на одном из семинаров в Институте теоретической физики им. Ландау в Черноголовке, нам объяснили, что поиски единой теории поля можно переформулировать как поиск единой грамматики, согласно которой выстраиваются вдоль оси мирового времени события физического мира.

2. Году в 2008-м я разговаривал с Татьяной Бонч-Осмоловской и Сергеем Бирюковым о комбинаторной поэзии и заметил, что ее, этой поэзии, методы можно применить к осознанию того, что происходит в геноме. В ответ они мне радостно заявили, что такие исследования уже происходят.

3. Дальше остается вспомнить усилия по поиску единой грамматики всех языков, усилия Витгенштейна, Геделя, а также Пенроуза, считающего, что наши знания о Вселенной вплотную придвинулись к области, где устройство разума начинает соприкасаться с устройством Вселенной.

4. Иосифу Бродскому принадлежит загадочная, но профетическая, на мой взгляд, сентенция: «Язык — это растворенное неживое». Алексей Цвелик в своей книге «Жизнь в невозможном мире» показывает, что устройство живой клетки впрямую и уникальным образом зависит от параметров квантовой физики. Всё это более или менее общие места современного знания.

Отсюда совсем немного до объединения живого и неживого в одну исследовательскую проблему. И Язык — главный претендент на роль этого объединителя.

Обо всех(про литературу)

Формулу Буденного о Бабеле можно приложить к любой истине в русской культуре: «Фабула его [Бабеля] очерков, уснащенных обильно впечатлениями эротоманствующего автора, — это бред сумасшедшего еврея». Роскошно, да? «Бред сумасшедшего еврея» — это вообще чуть ли не обо всех.

Певец(про героев)

В детстве у меня была знакомая собака — доберман, который жил в семье друга моего отца. Псина была агрессивна и любила петь. Она цапала мою сестру за подол и приводила к древнему фортепиано, на крышке и на боках которого были нацарапаны свастики. Инструмент не подлежал настройке, но его не выбрасывали, ибо был вывезен из Таганрога, где во время оккупации на нем играли немецкие солдаты.