Справа налево — страница 31 из 59

После спуска в Тарусу у огромной канавы сидели на корточках местные алкаши. Сидели и плакали.

Машина забуксовала снова и, пока мужики ее выталкивали враскачку, Шагинян разговорилась с теми, кто не участвовал в спасательных работах. Оказалось, оплакивают они Паустовского. Среди жителей Тарусы только у него была «Волга». И он был главным благотворителем этой компании, в сырую погоду дежурившей у канавы на этой переправе: чтобы вытолкнуть автомобиль Паустовского на другую сторону.

Шагинян дала им трешку, чтоб помянули.

Есть такое явление: плохо проложенная дорога приходит в негодность после второй-третьей весны.

Вешние воды вскрывают асфальт, и только к майским пройдется бригада дорожников, наложит заплатки.

То, что получится, в народе называют стиральной доской.

Три века назад Петр I еще рубил боярам бороды.

Двадцать три века назад римляне для прокладки дорог выкапывали ров не меньше двух метров, выкладывали его бульниками, засыпали разнокалиберным щебнем и устраивали его сводчатой горкой в распор, чтоб вода стекала; и, конечно, обеспечивали грамотный дренаж. Всё это делалось так, что и поныне римские дороги составляют основу дорожной сети Европы.

В России дороги лучше бы не прокладывали вовсе.

Ибо проложенная дорога в результате заброшенности и редких починок становится непроходимой из-за рытвин, канав и ям.

От Тарусы до Барятино шестнадцать километров.

Но не доехать: даже за рулем укачает или колесо пробьешь.

В Колосово проехать еще можно, но только потому, что там грунтовка: догадались не выкидывать деньги, не уродовать землю асфальтом, а пустить колею саму искать проход в распутице.

Так что в России человеку лучше не навязывать себя природе.

Лучше всё оставить как есть.

«Сударыня! По-моему, Россия есть игра природы, не более!» — так восклицал капитан Лебядкин.

Наверное, это самая точная, хоть и убогая, грустная мудрость.

Ибо как ни крути, а выходит, что настоящая Россия и есть природа.

Что всё в ней пустое, а ландшафт, раздолье — единственная суть.

В этом и состоит корень убежденности, что земля есть опора для человека, в России эта опора особенная и — единственная.

Второй том(про главное)

Гоголь не выносил печного жара и мчался зимовать в Рим. Там и писал «Мертвые души». А мне кажется, что боязнь печного жара — это психотическое, Гоголь потом к нему, к жару, прильнул со вторым томом. И наверняка ему до припадков казалось, что в печке ад и черти. Гоголь бедный, бедный, трудно представить его муки, его жалко до слез, как никого. И никто его не оплачет, все только ухмыляются и цитируют. По сути, он уморил себя голодом, чтобы избавиться от страданий. В детстве я был в пионерлагере, который располагался в усадьбе Спасское, где перед смертью он читал из мифического второго тома А. О. Смирновой-Россет; это под Воскресенском, на берегу Москва-реки. И мне всё чудилось, что там в парке, где из-под травы иногда проглядывали кирпичные руины, — склеп, а в склепе рукопись второго тома.

В реальности же никакого второго тома не было, а было несколько попыток начать, может быть, десяток страниц, которые он читал иногда знакомым, — и бесконечные муки, избавиться от которых он решил с помощью голодовки. Но прежде символически предал пустоту огню и превратил в смысл.

Камушки(про главное)

Всегда, из любого примечательного похода я привожу с собой камень. Для памяти, для какой-то причастности к ландшафту, который произвел на меня впечатление. Как только я начинаю смотреть под ноги и выбирать камушки, иногда приличные такие бульники, мне сразу становится ясно, что мне здесь — вокруг — интересно. Причем иногда спутники заражаются и принимают участие в этом отборе: начинают таскать мне камни, которые я придирчиво осматриваю. Вчера я с собой привез два камня — непроглядный, как вечность, обсидиан и рыжий, полный железа, увесистый кусок кварца.

В юности я при переездах таскал за собой коробки с книгами. Сейчас все читаемые книжки хранит Kindle, основная библиотека законсервирована на даче, и всё мое мыслимое имущество — тетрадки с черновиками и камни, разложенные сейчас за спиной на полках. Здесь есть и невзрачный галечник пересохшего морского горла, соединявшего когда-то Каспий и Черное, — подобранный на красноватых Стрелецких барханах под Астраханью, недалеко от Ханской Ставки, где родился В. Хлебников. И есть крохотный, размером с оливку, метеорит, подобранный на солончаке в Неваде. Среди камушков стоит запечатанный пузырек с тюменской нефтью, которой я однажды написал одно невеселое стихотворение.

Утром разбирал рюкзак и выложил новые на этажерку, где храню свою многолетнюю коллекцию, пересмотрел накопленное и наконец понял смысл этой не слишком понятной фразы Экклезиаста про камни, утраченные и еще не найденные.

Караван(про литературу)

Есть культуры, в которых время направлено слева направо, а есть такие, в которых ось времени подвижна и идет из глубины. Мне нравится изучать (или только воображать) вторые и погружаться в них. Не люблю антикварные вещи, и в магазинах, забитых осадочным материалом, бывает и скучно, и не по себе. Но я очень ценю моменты, когда вдруг ясно, что нет ни прошлого, ни будущего, нет эпох и нет сонма безымянных поступков, когда зеркало забвения вдруг трескается, и ось времени осыпается перед тобой. Это не окно в прошлое и не ощущение, что «всегда жили примерно так же». Это особенные, похожие на молнии смычки, столь же быстро исчезающие, как и возникающие. Морис Симашко вспоминал, как в Каракумах после бури, сдвинувшей миллионы тон песка, вдруг обнажился целый караван: сотня мумифицированных сушью верблюдов, поклажа, погонщики, охрана — всё это лежало в целости, засыпанное полтора тысячелетия назад такой же внезапной бурей. Писатель только успел сообщить о своей находке, вернулся на то же место, но там вновь высился бархан — среди моря барханов: ни следа. А ведь можно было раскрыть котомки, найти кусочки сыра, лепешек, можно было поискать (безнадежно) воды в бурдюках… В общем, бывают необычайные ситуации в жизни, когда обстоятельства и случай помещают тебя в фокус временнóй линзы, где линейное течение исторического времени сменяется вихреобразным сгустком, и это восхищает, как всегда восхищала идея о податливом словам времени, самая захватывающая из всех идей, изобретенных воображением.

Прикосновение(про героев)

Однажды, еще в самом начале их романа, Роден было уединился с Камиль Клодель в спальне, как вдруг почувствовал что-то в прикосновении к ее телу — и кинулся вниз в мастерскую, где стояла незаконченная скульптура его возлюбленной, чтобы воспроизвести то, чему только что вняла его рука.

Мегалиты(про пространство)

Ночевка на Голанах — особое удовольствие. После приморской влажной жары оживающий здесь на закате ветерок выстужает и заставляет надеть свитер и придвинуться к костру.

Вокруг теперь лес по склонам неглубокого разлома, но прежде долгое открытое плато — чаша коренной породы некогда была наполнена лавой. Ощущение гористости и степной открытости одновременно. Повсюду разрозненные стада коров, колючая изгородь минных полей (иногда разминирующихся ценой коровьей жизни: такие тут парнокопытные саперы), и ни души.

К вечеру заехали по грунтовке к Колесу Духов — Гильгаль Рефаим. Это мегалитическое сооружение гигантских размеров производит таинственное глубокое впечатление.

Стоунхендж существенно моложе Колеса Духов, возникновение которого датируется 3 тыс. до н. э. В общем-то, подобные сооружения суть примеры первых архитектурных опытов человечества — опытов по организации пространства. Разумеется, в этом базальтовом локаторе, обращенном к небесам, важно однажды переночевать в одиночку.

Над пустынными Голанами разверстое звездное небо, Млечный путь туманным галактическим клинком пересекает космическую бархатную бездну. Воют шакалы, пёс нервничает и плохо спит, прижимается мордой к плечу, а где-то за сирийской границей время от времени ухает артиллерия: до Дамаска 170 километров.

Туман над заливом(про город)

По дороге я часто сворачивал к причалам, надеясь еще застать припозднившихся рыбаков, достающих из лодок разнообразный улов — меня интересовали серебряные слитки тунца, лежавшего огромно плашмя поверх сетей, и крабы, две-три штуки которых иногда копошились в ловушках…

Я приходил к ней в то самое время, когда облако поднималось до верхних этажей небоскребов и готово было поползти в сторону Беркли, чтобы, настигнув россыпь домишек, университетскую башню, и за ними — прогретых наделов континента, — растаять.

Она была хрупкой вечно мерзнущей девочкой, боявшейся сырости, мечтавшей летом перебраться в прогретый Сан-Диего, к школьной подруге, получавшей там в университете степень по биологии.

Я почти ничего не знал о ее прошлой жизни, понимая, что знать особенно нечего, но не поэтому всё время, что мы проводили вместе, большей частью молчал, — очень странные ощущения, ибо любовные дела, как правило, многословны.

Я едва умел сдернуть себя с нее или отстраниться, — так мне вышибало пробки, — чтобы дождаться, когда, очнувшись, она протянет руку и вырубит меня окончательно несколькими хищными движениями.

Однажды мы услышали какой-то странный звук за стеной — жила она в дешевом отеле, в древнем, одном из немногих выживших после землетрясения и пожара 1905 года доме, — тогда чуть не весь город был отстроен заново, — винтовая узкая лестница с этажа на этаж, стертое малиновое сукно дорожек, пыль и истонченные, отполированные ладонями перила, — хриплый предсмертный крик, какой-то булькающий ужасающий звук вывел нас из летаргического состояния.

«У соседа астма», — сказала она, и я натянул джинсы, вышел наружу, шагнул к приоткрытой двери в соседний номер. За ней, привалившись к косяку, стоял человек с кислородным баллоном в руке, другой он прижимал к подбородку маску. Когда он отнял ее, чтобы что-то сказать, я заметил родинку, большие губы, дубленую кожу, высокие скулы; лицо человека лет пятидесяти. Через мгновение я понял, что это слепец: темные очки, неосвещенная комната, за пространством которой жемчужный туман, шевелясь, льнул к окну, превращая его в бельмо. Человек гортанно хрипел и не отвечал на мои вопросы, а затем сполз на пол.