Справа налево — страница 32 из 59

Я зажег зачем-то свет, кинулся вниз к портье, он вызвал «скорую», и пока не прибыли фельдшеры, я стоял на коленях, одной рукой прижимая к его рту маску, другой надавливая ритмично на грудь. Как вдруг мой взгляд упал на журнальный столик — на стопку пухлых книг Брайля, на женскую голову из пластилина цвета сепии, стоявшую на блюде, — нельзя было в этом скульптурном лице не узнать ту, что осталась в постели за стеной.

Я услышал шаги на лестнице и поспешно встал, протянул руку, чтобы ощутить то, что некогда ощущали пальцы слепца, лежавшего сейчас на полу, что ощущал несколько минут назад мой скользящий внимательный язык.

Больше я никогда ту девочку не видел. Остался ее вкус на губах, вкус ее кожи, казавшейся в туманных сумерках голубой.

Два бедра ее светлели в постели, как большие рыбины в лодке.

В Дамаск(про пространство)

Довелось мне в Галилее пройтись по шпалам старой железки. Дорога эта была спроектирована в начале XX века при участии немецких инженеров из числа темплеров, пригретых некогда самим кайзером Вильгельмом. Вела она когда-то в Дамаск и была заметным событием в жизни на Святой Земле. Поезд по ней стучал не быстрее черепахи и в вагоны забирались часто на ходу. Мне было приятно среди галилейских холмов, обнимавших нежной телесностью линзу Киннерета, под высоченным лазоревым раскаленным куполом пройтись по тем самым шпалам, сознавая, что не только ослепшего Савла вели в тот же пункт назначения, но и что Мопассан в «Жизни» называет «путем Дамаск» — заветную для любовника ложбинку женского тела, — «в память о долине Ота». Такова сила литературы.

Цусима(про время)

В детстве у меня была любимая кружка — грамм на четыреста, белая с желтым широким ободком. Настоящая реликвия. Ибо раньше она принадлежала любимцу Горького, участнику Цусимы — Алексею Силычу Новикову-Прибою: моя мама дружила с его внучкой. Чай из этой кружки был особенный — настоящий океанский чай, со штормами и корабельными баталиями, с японским пленом и революцией 1905 года, с броненосцем «Орел», зарывавшимся в гору волны по рубку, чтобы снова не погибнуть, и снова и снова вскинуться в белых водяных потоках, стекавших с бушприта, обнажая якоря… Кружка и сейчас цела, хранится у родителей, но, опасаюсь, после диктата реализма, испытанного с той поры сполна, мне от качки ни чай, ни грог теперь уж не потрафят.

Между хазарами и крестоносцами(про пространство)

Дефект масс при взрыве самой мощной из когда-либо созданных бомб на свете составил около 2,5 килограмм.

Грубо говоря, энергия, выделенная при том взрыве, эквивалентна энергии превращения в свет куска вещества весом с женскую гантель: те самые эйнштейновские эм-це-квардрат.

«Царь-бомба» была взорвана на высоте 4 км над полигоном «Сухой нос» на Новой Земле.

Бомбардировщик за время спуска бомбы на парашюте успел удалиться на 39 км, и был сброшен ударной волной с высоты 11 км в пике, из которого ему удалось выйти.

Некоторые части самолета оказались оплавлены, а на расстоянии 100 км световая вспышка могла нанести ожоги III степени.

Испытатели оказались на полигоне спустя два часа.

Воронка от взрыва такой бомбы превысит диаметр Садового кольца, а радиус тотальных разрушений покроет Париж со всеми его предместьями.

С точки зрения инженерии мощность термоядерного боезапаса мало чем ограничена.

Время взрыва составило 39 наносекунд.

«Царь-бомба» была разработана в окрестностях Сарова.

Первый монах в Саровской пустыни появился в 1663 году — спустя двенадцать веков после того, как в Иудейских горах, в Вади Кельт и Вади Текоа, появились первые христианские отшельники, заложив основы монашества.

Если от нынешнего момента отмотать двенадцать веков, мы окажемся в период, когда еще были хазары, но еще не появились крестоносцы.

Единственный выстрел из Царь-пушки был произведен прахом Лжедмитрия.

Впрочем, смерть неизбежна, а вечность — призрак.

На плечах(про время)

Вчера стояли над руинами галилейской синагоги в Джише — Гуш Халаве, откуда родом знаменитый повстанец Иоханан из Гуш Халава, во время Великого восстания против Рима возглавивший зелотов, чем немало способствовал погружению Израиля в агонию гражданской войны. И зашла напоследок речь о непостижимом разрыве между современностью и теми временами, когда не было ни айфонов, ни киндлов, ни сверхточного оружия, когда 4 из 26 римских легионов, державших под уздцы половину мира, явились с севера растереть в прах население и верования небольшой страны, казавшейся просвещенному политеистическому Риму проблематичным провинциальным недоразумением, не столько руководимой, сколько терзаемой немыслимым и незримым, ревнивым и гордящимся своей ревностью Богом, варварское поклонение которому напоминало им больше атеизм, чем религиозный культ, исток искусства, не ведая, что вскоре пророчеству Иосифа Флавия о том, что иудаизм покорит мир, — суждено сбыться благодаря триумфальному шествию новой еврейской секты, — и вдруг — возникла простая, но важная мысль: а ведь мы сейчас ощущаем ладонями шершавый мраморный язык тысячелетий — тело не просто колонн, мы сейчас стоим не просто на камнях и щебне — осколках бессмысленного времени, а на основе, буквально на фундаменте того самого здания, на верхних этажах которого как раз и находятся и Apple, и Google, и современность. Вроде бы очевидные непрерывность и целостность замысла вдруг почувствовались пронзительно.

Здесь(про главное)

В одном из стихотворений у Чеслава Милоша (послевоенных) говорится примерно о том, что если вас заботит, где находится ад, то очень просто разрешить ваши сомнения: просто выйдите за калитку и оглянитесь.

Я уже забыл, когда меня покидало ощущение, что я не живу, а мечусь вдоль этого проклятого забора, бесконечного, серого, высоченного, как в «Даме с собачкой», в Саратове, — в поисках калитки, чтоб обратно. Заколотили, наверно.

Че-че-о(про главное)

Земля — едва ли не единственная сущность в России, ради которой стоит стоять насмерть. Без земли новый человек в отчизне не родится. Это исключительная дичь и метафизика, но где-то в Платонове есть ключ к этой странной надежде. Это при том, что у Платонова не только с надеждой плоховато, там везде у него швах. И вот через этот ужас и приходит парадоксальное соображение, откуда можно начать заново, если начать. Тут дело всё в языке, в его величии. Язык у Платонова родствен с почвой, органика та же, что ли, растительная органика, если осязательно выражаться. Вселенная его языка настолько сильна существованием, что сохраняет в себе всё: и человека — и душу его, и плоть, и страну. Главное — найти верную точку приложения возрождения. И я верю, что она — во власти земли.

Щепки(про время)

Одно из самых пронзительных переживаний древности связано совсем не с вечными камнями: если подниматься с тыла на Моссаду, по самому гребню вала, насыпанного легионерами для штурма, то там и здесь можно увидеть обломки деревьев, с помощью которых солдаты укрепляли насыпь. Оторопь охватывает, когда понимаешь, что ты сразу после римлянина следующий, кто коснулся этого обломка спустя два тысячелетия. Такое короткое замыкание тока времени пробивает эти серые щепки.

ОБОНЯНИЕ

Плыть, бежать, любить и слышать(про главное)

Много лет назад я был одним из первых тысяч людей в мире, что слушали каждый новый альбом «Морфина» от корки до корки. Слышу голос великого Марка Сэндмена время от времени и сейчас. Недавно устроил себе на дальнем перегоне Москва — Астрахань полную ретроспективу и удивился актуальной значительности Марка, без сантиментов по ушедшим временам, без связанных со звуками воспоминаний, — сами знаете, как это бывает: сначала нас тошнит от, например, Scorpions, а потом пройдут года, канет эпоха, и нет-нет да и прислушаемся на ретро-станции к хиту двадцатилетней давности — вроде Personal Jesus — и вспомним, как сдержанно переминались и раскачивались на дискотеке и как пахла тонкая пудра на девичьей коже: никакого парфюма, моя юность не благоухала ни Calvin Klein, ни Bvlgary, ни Burberry, ни Fendy, иногда мелькала Шанель № 5 — и то лишь чтоб отбить желание, ибо это материнский запах, запах прежних поколений; девушки интуитивно редко пользовались ароматами матерей, и юность моя баснословно и просто пахла туалетным мылом, табачным дымом, пудрой, гигиенической помадой и прозрачно свежим потом… Это ни хорошо, ни плохо, ибо сейчас в воздухе среди запахов попадаются ароматы-шедевры, которые плодотворно лишают тебя воли или, напротив, делают волю упругой и обращают в воображение.

Но оставим запахи и вернемся к «Морфину». Начался он с того, что в Сан-Франциско я пришел в Tower Records (титан продаж звуковых носителей, вымерший вместе с ними) и спросил у парнишки на кассе: что такого хорошего народ сейчас слушает и что одновременно можно использовать в качестве лингафонного курса. Он сунул руку под прилавок и пристукнул передо мной плексигласовой коробочкой. Так я стал обладателем кассеты альбома «Yes» и долго еще бормотал себе под нос: «Sharks patrol these waters, sharks patrol these waters… Swim for the shores just as fast as you re able… Swim like a mother fucker, swim…»

В общем, «Морфин» и Дерек Уолкотт, чья поэма Omeros оказалась первой книгой, купленной за границей, одним махом исчерпавшей мой двадцатидолларовый бюджет, придали моему начальному английскому странную смесь циничной лиричности и невнятной отрывистости диалекта жителей острова Тринидад. Отчасти благодаря именно этой смеси компания весело пьяных ирландцев в легендарном