Справа налево — страница 37 из 59

III

Диккенс/Достоевский и проблемы детства, Диккенс/Достоевский и стесненные обстоятельства, Диккенс/Достоевский и психическая норма, Диккенс/Достоевский и экономика эпохи — всё это лишь малая часть исследований, которыми полнится литературоведение. Человек и страдание, художник и тщеславие, ужас революции и страстное желание изменить мир. Эти темы и их вариации не остывают уже два столетия, атакуемые с разных фронтов модернизмом с помощью упреков в едва ли не готической жестокости обращения с персонажами, в откровенной эксплуатации сильных чувств ради достижения эмоционального эффекта. В то же время тема человека подпольного, полунощного, раздираемого иррациональными мотивами своей личности у Диккенса/Достоевского, — и сейчас остается в наборе художественных приемов, предоставленных цивилизации XIX веком. И несмотря на неуклонный дрейф разума в сторону искусственного интеллекта, несмотря на неразрешимый клинч личного с общественным, тексты Диккенса/Достоевского останутся в арсенале самых сильных движителей искусства.

Север и юг(про главное)

Есть мало стран, где юг и север различаются так же, как ад и рай. Однажды довелось мне осенним полднем плыть на катамаране из Реуса в Кабрил вдоль каталонского побережья. Ледяное шампанское, солнце, брызги от рассекаемых волн. Потом в порту рыбаки сушили и складывали сети, вокруг бродили коты, два древних старика сидели на скамейке, курили трубки, не шевелились, когда коты запрыгивали им на колени; я зашел в бар, сглотнул эспрессо, запил водой и, щурясь на ослепительную рябь бухты, понял, что во всех описаниях рая почему-то нет моря. В то время как в моем понимании — край мироздания, предстояние перед бесконечностью на морском берегу — необходимо для воздаяния. В России беглые крестьяне стремились к южным побережьям. Вся свобода отчизны всегда была устремлена исходом в морской юг: так Стенька Разин стремился в сытное забвение Персии. А где свобода, там и потусторонность: ибо не обрести волю без трансгрессии, наказание за которую — возврат в столицу Лимба и четвертование. Получается, что всё бытование воли диктуется ландшафтом и течением рек, ведущих в не достижимое жизнью счастье.

Согласные как праматерия(про литературу)

Снился язык с одними гласными. Некий тайный ключевой для вселенной текст — стих с одними неведомыми, недоступными человеческой фонетике гласными звуками-буквами. Какое-то воплощенное молчание. Согласные искались, изобретались — и выход был найден: чей-то семейный альбом с непонятными мизансценами и групповыми портретами. Грибы под березой. Пустые качели раскачивались со всего маху. Дети разбегаются, один мальчик остается стоять с рукой, приложенной к сосне, глаза в предплечье: водит. Все эти фотографии и были утерянными согласными. Осталось выстроить соответствие. Очень тревожный, невозможный сон. В нем я остался с зажмуренными глазами, затопленный запахом смолы.

Прибытие(про главное)

Оцепить, открыть огонь на поражение,

расстрелять десять, двадцать, тридцать

тысяч — тех, кто выйдет под пули, кто

назовется смельчаком, или сделает

это случайно, потому что его позвала

смелая девушка, на которую у него

самые жаркие виды. И ничего не произойдет,

понимаете? Никто не шевельнется,

великая огромная пустая страна даже

не вздохнет, и стратегические бомбардировщики

не поднимутся с блюда Невады.

Единственная проблема — как хоронить?

Но ничего, когда-то же справились с Ходынкой:

деревянные кресты на Ваганькове,

свежая глина, новые ботинки, ров

братской могилы, имена и фамилии

надписаны химическим карандашом,

кое-где под дождем уже ставшим чернильным.

Только в воскресенье робкие среднеазиаты,

давно выигравшие несложный матч

с коренным населением, как и сейчас,

не дрогнувшим и тогда ни единым

мускулом воли, с населением, поголовно

сожранным ложью, растленьем —

инстинктами, раболепием, ненавистью

к ближним и безразличием к дальним, —

и лишь победители-среднеазиаты, новые москвичи,

чьих столь же безмолвных предков Чингис-хан

вырезал городами и провинциями, — выйдут,

как привыкли, в московские дворы

из своих полуподвалов, усядутся с пивом

в песочницах и на каруселях,

чтобы вполголоса, хоть никто их не понимает,

ни участковый, ни Христос, — обсудить меж собой,

прицокивая языками, — сколько было крови,

и кого из них привлекли обслуживать труповозки,

кого бесплатно, а кому обещали. Итак,

мы имеем тридцать тысяч. А, может

быть, двадцать пять? Неважно.

Плюс-минус трагедия — всё проглотит

неграмотная немота и слабоумие.

Вся пустая страна промолчит, поддакнет,

зайдется в истерике приятия, как когда-то

внимали Вышинскому, Ежову, —

не привыкать, ибо что кануло, что?

Главный враг народа: смысл и воля.

Смысл и воля. Слышите? Нет, не слышно.

Мужики съели Чехова, Толстого, подивились

на кислятину Достоевского, но и его

слопала запойная трясинка потомков

тех, кого эти писатели были способны

описать. Как хорошо. Как славно

надута Москва, как лоснятся ее

перламутровые бока осетровых.

Сколько приезжих, сколько

несвежей дикой крови принимает столица.

Варвары окраин пьют нефть и пухнут,

скупают столицу проспектами. Средняя

Азия идет вторым эшелоном. Как

хорошо, что место не будет пусто.

Как хорошо управлять азиатами.

Когда-то в Харькове стоял

зловещий Дом Чеки. В нем часто

расстреливали сразу после допроса.

Трупы сбрасывали из окна на дно

глубокого оврага. Там внизу

дежурили китайцы и принимали тело —

рыли яму, орудовали лопатой.

Тогда китайцев, во время НЭПа,

развелось в больших городах

видимо-невидимо. Но в какой-то

момент они все вдруг исчезли,

будто почувствовали приближение Вия.

Когда-то мне привиделось, что Вий —

это и есть сам Гоголь. Как певуче просторен

Днепр, если смотреть на него со стены Лавры.

Наша беда в том, что Вий к нам не придет.

Мы справимся сами. А что?

смысл и воля уже проглочены.

И нас никто не разбомбит.

Разве можно разбомбить пустыню?

Мы дождались варваров, они пришли,

ибо мы сами стали варварами.

Маршруты(про время)

Что такое оседлость? В юности часто маршруты были незамкнутыми, мы постоянно перемещались откуда-то куда-то. Редко когда ночевали трижды подряд в том же месте. Случилось раз, что я с одной барышней дошел от Воробьевых гор до Долгопрудного. Был май, почки только распустились, всюду благоухали тополя, клейкая шелуха их под ногами, пиво FAXE, быстро тлеющая «Магна», несколько раз брызгал дождик, а мы всё шли и шли, и дошли еще засветло — дело было на исходе белых ночей. Сейчас маршруты скромнее и совсем не размашисты, а наоборот — колеблющиеся вокруг печальных аттракторов орбиты.

Другое время(про главное)

Интересно простое, но глубокое определение: сон — это состояние нервной системы, переключенной с анализа внешних данных на анализ внутренних. Дрозофилы и простейшие черви видят сны именно в этом смысле. Больше всего я хотел бы оказаться во сне пчелы.

Движение(про героев)

После войны в разгромленной Японии остались бесхозными генераторные движки, использовавшиеся для питания военных раций. Соитиро Хонда придумал прилаживать эти двухтактные моторчики к велосипеду. А года через три уже было налажено производство мотоциклов.

Впервые Хонда встретился с техникой в своей деревне в детстве: завидев чудо — грузовик, — он помчался за ним и заметил, как на землю упало несколько капель масла. Мальчик встал на колени и растер промасленный песок в ладонях: запах нефти показался ему запахом рая. Надежные высокооборотистые двигатели — конек компании Honda, и они всегда будут напоминать о вышедших из употребления рациях, с помощью которых японцы начали войну — начали, чтобы разгромить Перл-Хар-бор, чтобы ввергнуть Окинаву в адское пламя.

Человек и темнота(про литературу)

Красивая вдова привлекает и желанием, и вариантом будущего — браком, способным состояться с прибылью не только эмоциональной, но и материальной. Базарова сознательно интересует только первое: «Позабавиться — это значит позабавиться, черт меня побери…» «Парень с девкой — музыки не надо…», — так убеждал месье Полит прелестную Селесту у Мопассана.

Одинцова дебютирует маской тонкой приветливости, безмятежного изысканного внимания. Базаров смущенно ломается: говорит нечто, что идет против шерсти в этой ситуации. Анна Сергеевна оказывается не строгой, обнаруживает широту натуры и прислушивается к Базарову, хотя тот больше говорит не об убеждениях, а о науке. Одинцова пробует заговорить об искусстве, но тщетно — и возвращается к ботанике.

Три часа такой беседы ничуть не сближают собеседников, напротив: между ними выстраивается пространство, оказывающееся непроницаемым.

Одинцова даже укоряет присмиревшего Базарова в следовании приличиям и призывает к дискуссии, уверяя, что она горячая спорщица. И в самом деле: при всей своей строгости и упорядоченности в быту и хозяйстве — она держит себя так, что вызывает на откровенность, на прямоту, на полемику.

Одинцовой нравится Базаров, хотя он и противоречит ее не особенно нам известным воззрениям. По крайней мере, это говорит о ее уме, предпочитающем смысл — равновесию. Как вдруг Базаров теряет покой, становится раздражителен, едва находит себе место, говорит нехотя, сердится.

Отвергнутый с очевидностью Одинцовой, Аркадий утешается смирной Катей, которая его и себя потом назовет «ручными», а Базарова — «диким».