Что происходит при первом объятии предполагаемых возлюбленных? Правильно: и он, и она слышат запах друг друга — запах дыхания, запах тела. После объятия они перестают говорить на человеческом языке и начинают говорить на языке физиологии — феромонов или чего угодно, но только язык этот не человеческий.
Осмелюсь предположить, что Одинцовой запах — или неосознаваемый феромон Базарова — не приглянулся, вызвал тревогу — и она отшатнулась. Вот почему ей померещилось нечто, что она назвала «безобразием».
Для нее первой наступила темнота.
Это обстоятельство достаточно правдоподобно, чтобы как раз и быть массивом умолчания — подводной частью айсберга. Но мы имеем дело с искусством — и диктат непрямого высказывания заставляет нас об этом забыть.
ВКУС
Вкус скрипки(про главное)
Если разжевать дольку манго вместе с коркой, услышишь запах канифоли, — и сочетание капельки смолы с кисло-сладкой мякотью создаст глоток новогоднего аромата — хвойного и сочного.
Съедобная тайна(про время)
Высокая кухня — изобретение не слишком допотопное: та же Молоховец, конечно, говорит нам, что в XIX веке кулинария уже давно была искусством, но что-то подсказывает: в большей древности заменой ей была экзотичность, нечто вроде барана, запеченного в быке, а того положить в верблюда, или соловьиных язычков копченых, или молочка козодоев. Откуда я делаю предположение, что высокая кухня — это замена алхимии, с вариантом философского камня, превращающего первичные элементы вкуса в высшее, направляющееся в метафизику наслаждение.
В самом деле, именно алхимики придумали современную плиту, поскольку у них с кулинарами шел поиск в одном направлении: для получения философского камня нужно было уметь управлять температурами. Именно перу Нострадамуса принадлежит первая книга о варенье как о секрете «вечной молодости», сохраняющем нетленными фрукты.
Хвала фармацевтам(про главное)
Родители перевезли меня с Апшероиа в Подмосковье пяти лет от роду. Раньше я никогда не видал снега, и первая зима далась мне странно, как Армстронгу первые шаги по Луне: вспоминаю, как лежу закутанный и завязанный на санках, а мама торопится в утренних потемках на работу И тут я слетаю с санок, но не двинуться, и не подняться, и не крикнуть, а мама спешит дальше. Обездвиженный, с заткнутым шарфом ртом («На морозе не разговаривать!»), я лежу навзничь и сквозь ужас вижу фонарь и звезды, и иней осыпается волшебными искрами с ветвей. С тех пор не гаснет во мне немой крик: за что?! С тех пор я нравственно переношу только то, что ниже сороковой параллели, и до сих пор не забыть плевриты, бронхиты, подлые хрипы в груди, горячку свыше 41 градуса по Цельсию, суету и обреченность путешествий в «неотложках», — и неповторимый вкус толченого сульфадиметоксина, смешанного с медом или малиновым вареньем, который, чтобы выжить, следовало немедленно запить теплым молоком. Вы пробовали что-то горче? Бабушка, перенесшая в зрелом возрасте прикаспийскую малярию, говорила, чтобы я не ныл, ибо нет ничего горче хинина… А когда эта серия ада всё равно не помогала, тогда мы приступали к тетрациклину, и это было облегчением, потому что у этого антибиотика таки имелась защитная сладкая глазурь, розовая броня, — слава тебе и изобретшим тебя фармацевтам.
О любознательности как форме отчаяния(про литературу)
В рассказе «Улица Данте» Исаак Бабель пишет: «Мой сосед Жан Бьеналь сказал мне однажды: „Моп vieux, за тысячу лет нашей истории мы сделали женщину, обед и книгу… В этом никто нам не откажет…“».
Я тоже не откажу по всем пунктам, но смотрите, что Бабель пишет дальше про вторую тему, подбираясь к теме первой, главной в этом рассказе: «По воскресеньям мы отправлялись на прыгающем этом возке за сто двадцать километров в Руан есть утку, которую там жарят в собственной ее крови».
Так вот, что касается этой баснословной утки, недавно я узнал о ней удивительные вещи. Оказывается, это не простая утка, а специально разведенная, и ради особенного вкуса утку не режут, а душат, чтобы оставить всю кровь в мясе. А вот то, что вкушал бабелевский герой, готовится так: обжаренную утку кладут под винный пресс и добывают кровь, которую вместе с печенкой используют для соуса.
В общем, Бабель хорошо пообедал в свое время в Париже и Руане. И много другого изведал, не сомневаюсь. Он был очень любопытным человеком, и любопытство его было безрассудным, под стать его писательской величине. Так что Бабеля погубило всё вместе — и любопытство (роман с женой чекистского наркома), и талант, и время.
Сахар(про пространство)
Всё детство о Кубе я знал лишь, что этот остров похож на ящерицу, кофе там пьют только огненным и сладким, запивая ледяной водой, и что когда-то там произошла революция, а президент республики — бородатый мужик, тычащий с трибуны пальцем; ничего о Карибском кризисе, ничего о Че. В интернате со мной в параллельном классе училась киевлянка Илиана, дочь украинки и кубинца, и, глядя на нее, я спросил как-то старшую сестру: «А почему у кубинок такие особенные попы?» На что сестра пожала плечами: «У них там снега нету И с горок они не катаются».
Когда нас в школе гоняли в совхозы убирать морковку-свеклу, там на полях лежали горы порожних мешков. И среди них попадались экземпляры из-под кубинского тростникового сахара, с сочной печатью иностранных надписей, черной краской по мешковине, более тонкой и плотной, чем отечественная. Наткнуться на такой мешок было удачей: посреди промозглой осени и бескрайности набухших дождями полей и грязи, под низкими, волочащимися по холмам облаками, раскрыть мешок наизнанку, расправить шовную дорожку и, подняв голову к безрадостной пасмурности, ссыпать на язык струйку ослепительного тонкого тростникового сахара, так непохожего на отечественный грубого калибра и несладкий, как унылый октябрь, ноябрь, февраль.
Пролетка(про литературу)
Писателю Давиду Маркишу в 1950-х годах довелось пить водку из майонезной баночки с самим кучером Льва Толстого. Дело происходило в некой богадельне, куда ДМ привел устраивать своего престарелого друга. Кучер этот был вроде бы в маразме, но на вопрос: «А что, дедушка, вы, наверное, уж и не пьете?» — ответил: «Не пью, когда не наливают». Дальше выяснилось, что великий русский писатель был «не очень хороший, никогда не давал на чай за подачу пролетки»; а также, что старик возил еще и Родзянку. Ну, и садился регулярно, пока ему следователь не сказал: «Хватит болтать, кого возил, кого возил!» А еще ДМ хорошо знал Юрия Олешу. Оказывается, у Олеши заветной мечтой было выпить ямайского рому (у каждого должна быть такая мечта; у меня, например, есть фантазия на моторке тихим ходом пройтись по Волге и Евфрату). Но интересней всего, что кучер тот Льва Николаевича величал «Лёв Николаич». Это хорошо. Это прямо-таки о Левине-Левине ремарка.
О глаголах(про главное)
Мама рассказывает, заговорил я только в пять лет. Она дала мне имя в честь главного героя «Двух капитанов», тоже долго остававшегося немым. Единственное слово, которым я пользовался, было «брот» — и это означало не просто бутерброд, а кусок чурека с маслом и подвяленной белужьей икрой. Мы жили на Каспии, по дворам ходили баджишки и сдавленно кричали: «Икра! Икра!» — а мама двухлитровую банку паюсной считала правильным прикормом для своего ребенка. Наверное, этот бутерброд был очень вкусным, раз удостоился у меня наименования.
Бабушка звала меня «немтыря», и, по ее версии, я заговорил так. Как-то собралась она меня купать, нагрела воду, раздела, посадила в оцинкованный таз и дала поролонового утенка — губку-игрушку (это я помню). После чего ей показалось, что воды в тазу недостаточно, и она разбавила горячую воду в кастрюле из-под крана, но вода не успела перемешаться, и бабушка опрокинула слоистый водяной пирог на меня. Я чуть не сварился, но выжил и заорал: «Тьфу ты, чёрт, бабушка, чуть не утопила!»
Ясное дело, бабуля, никогда ничего от меня не слыхавшая, кроме «брота», рухнула в обморок.
Родом из Ставрополья, моя любимая бабушка говорила на некоем казачьем диалекте и пользовалась замечательным глаголом «расстрастить» — это как раз и означало: разбавить горячую воду холодной — сделать менее «страстной».
А за икрой и осетриной мы — с дядей и отцом — ездили в браконьерский прибрежный поселок Джорат. Я помню, как стою на пороге сарая, а внутри тускнеет полутонный колоссальный слиток доисторической белуги: с разверстым брюхом она лежит на паре козел, и горы икры в тазах вокруг поблескивают зернистым нефтяным блеском.
Дань Каталонии(про пространство)
Лет тридцать назад прочитал книгу об одинокой жизни мальчика и его мамы в городе Барселона. Названия, автора и подробностей не помню, но не забыть, как начинается книга: мальчик просыпается утром, залезает на подоконник и встает во весь рост, обращенный лучам солнца, которое заливает полоску моря и чешуйчатые крыши высоких грациозных зданий, фасеточные стеклянные купола, волнообразные — параболические, гиперболические — поверхности черепичных кровель: изумруд и алое золото драконьих спин и раковин гигантских доисторических моллюсков виделись мальчику. Он принимал город за арсенал своего воображаемого доисторического зоопарка и каждое утро проверял его сохранность. Ничего больше, кроме рецепта варки яиц в мешочек, которые мальчик ел на завтрак, из этой книги не помню.
С детства Барселона держалась в воображении особняком. При том что хотелось погулять и по крышам Стокгольма, и по тропам вокруг Катманду, и достичь Индии Афанасия Никитина, и позагорать на острове Буяне, и подсмотреть купание гарема в Персии Кольриджа и Велимира Хлебникова. Барселона — единственный образ заморских стран, который с детства сохранил не только притягательность когда-нибудь там оказаться, но и желание разгадать его тайну — секрет доисторических чешуйчатых чудищ с выгнутыми спинами и скрученными хребтами.