Справа оставался городок — страница 13 из 13

Шарф был закопан в самом низу. Еле нашла… Лежал вместе с белой капроновой косынкой. Неизвестно, зачем ей Елена ее привезла. Беленькое она любит. Но ситцевое, сатиновое. Оно и стирается хорошо, и не жарко. Раньше еще крепдешин был. Очень хороший материал. А в капроне как неживой – волос не дышит, голове становится душно. Но ничего не скажешь – красиво. Вон Полинин постоялец приехал в капроновой рубашке, такая уж она – белей белого, а потом надел простую, а тело, видать, томилось, пошел ночью купаться. Вообще парень внимательный, но трошки бестолковый. И лицо у него нахальное и виноватое сразу. Она это заметила. Кого-то он ей напоминает, наверное, по телевизору похожего видела. Сейчас много стало таких вот бородатеньких. Мода такая. Видать, тоже осудил ее за ковер. Сердитый стоял… Славка, Славка, горе-то какое! Он и огород ей копал, и утюг налаживал, и кинескоп в телевизоре менял… Она ему, царство небесное, на свадьбу собиралась фотоаппарат подарить. Хороший у нее фотоаппарат. Самый дорогой дед купил перед смертью. Собирался на пенсии снимать. Так он и лежит до сих пор нетронутый… А этот Илья умчался с Иваном. Яблок не взял. Откуда у этих современных понятие, что как они считают, так оно и верно? Вот и Ленка такая – все лучше всех знает. И Верка-баламутка. Хлоп – вышла замуж. Хлоп – разошлась. Хлоп – одного привела. Хлоп – другого. И этого парня тоже в кино стаскала. Стояли ночью у ее ворот, тискались. А колечико-то его так в карманчике и лежало. А Верке-то что, какая ей разница – холостой, женатый? Замуж она не собирается. «Хватит мне одного мужика. – Это она про сына. – Мне они, хворые и сквалыжные, на работе надоели. Они там все, как есть, в натуре. Ой, какие ж трусливые… К нему со шприцем подходишь, а у него давление повышается, а глютеус – ну задница по-нашему – просто каменный от страху делается».

Поэтому любовь у нее на раз. Но если подумать, то и пусть. Может быть, и ее девки счастливей были бы, если б так умели. Ну, Анна – та, конечно, директор школы. Она себе никогда такого не позволит. А Валюшка стесняется. Ей бы тоже какого-нибудь мужичка с недостатком найти. Но они – хоть и хромые, и косые – все к бабам здоровым притуливаются. Взять хотя бы Полининого деда. Он же смолоду рябой. Сейчас это уже не видно, сморщенный весь, как печеное яблоко. А в молодости за километр видно было, что морда поклевана. Но гулял только с красивыми девками… И этот, что от Томки сбежал… Мало того, что коротконогий, так у него еще и зубы все вставные, он смеется, а у тебя слюна бежит… Убежал… Больно уж вокруг него Полина хороводы водила, он и решил, что не полтинник ему цена, а рубль… А за такого зятя и пятака жалко… Вот этот Илюша – паренек ничего. Ладненький. На кого ж он все-таки похож? Вот видела она его где-то…

Мокеевна стала закрывать шифоньер, но дверца не шла. Это альбом, толстый, со старинными застежками, все, что осталось у нее от дядьки. Теперь таких альбомов нет. Она достала его, тяжелый, массивный, положила на стол. Удивилась, что лежит в закрытом месте, а пыль все равно откуда-то берется. Принесла фланелевую тряпочку, аккуратно обтерла. Неужели и в середину набивается? Расстегнула застежку, раскрыла. Так и есть, полным-полно пыли. Это ж надо! И она хороша тоже: как положила когда-то, так и забыла. А что смотреть? Тут все старые фотографии, девчонки отдельно лежат, а в этом все дядькина родня. Она переворачивала толстые страницы, аккуратно вытирая каждую. Как живые все, а это ж когда делалось! Она аккуратно вытирала фотографию и вдруг почувствовала, как задрожало, заныло сердце. Фланелька аккуратно обтирала мужчину в узких полосатых брюках с мелкими пуговицами внизу. Как будто вздохнула фотография, освободившись от пыли, – и уже живая смотрела на нее таким нахально-виноватым знакомым взглядом. «Господи Иисусе! – прошептала Мокеевна. – Да как же это так?» Это ж ее папаша. Вот снялись они тогда с мамашей, и помер он вскоре… Да как же это так? Как же? И рука папаши на подлокотнике лежит широкая, белая… Ой, Господи… Да такая же точно рука лестницу вчера держала, а она подумала: белые какие руки, не то что у нее. И бородка так же постриженная. Курчавенькая…

– А! – закричала Мокеевна, падая грудью на альбом, как падала когда-то в стерню. – А! – кричала, разламывая криком старое, застывшее горе. И когда полились слезы, поняла Мокеевна, какой всю жизнь носила камень, выходил он слезами, а голос, да не тот, что только что был, а молодой, звонкий, промытый слезой голос причитал: – Ой, Боже ж ты мой, сыночек! Живой! Да как же я тебя, дура, сразу не признала, да ты ж мой красавец, да ты ж мой ненаглядый, яблоки мне рвал, а я, колода слепая, глядела и не видела… Да ты ж меня нашел, да ты ж приехал на мать-дуру посмотреть, да ты ж возле меня как возле солнца крутился, а глаза мои ничего не видели. Ты ж мне наводящие вопросы задавал, а я как оглохла. Да прости ты меня, очумелую. Прости меня, дуру старую.

Поцеловала Мокеевна фотографию, посдергивала с плечиков все свои платья.

– Да какое ж у меня самое красивое? – кричала. – Да чего ж у меня нет золотого парчового?

Одевалась быстро, ловко, все застежки руки вспомнили, а она его, считай, двадцать лет не надевала…

Замки снаружи закрывались плохо. Ладно, как-нибудь! Подперла на всякий случай дверь тяпкой. И пошла. Где ж живет этот Ванька-милиционер, будь он неладен, дай Бог ему здоровья! За балкой. Найдет! Да что ж ей теперь для них сделать? Да она теперь перед всеми в долгу, да ей теперь людям добрым кланяться до земли до самой смерти. Ах, сынок, сынок! Ты не гляди, что я старая. Я молодая, я еще тебе пригожусь. Ой пригожусь, милый! Ну, Верка, ну мотовило, сразу увидела, какой красавец приехал… Сынок! Да бегите ж, мои ноженьки, знаете ведь куда…

Черным цветом стекалась улица к Павленчихе. Перекрестилась Мокеевна на печальный двор, пожалела от души Славку, но не зашла. Так быстро, что сама не заметила, прошла она короткую свою улицу, раз – и уже мелькнула за поворотом белее белого капроновая косынка.